— Нужно все убрать.
Отрешенная.
Я шагаю через холл в сторону каморки с принадлежностями уборщика. Настало время ведра и швабры. Кто-то должен убрать месиво, оставленное Моррис.
Именно я зажигаю спичку, от которой загорается тело моей подруги. Стараюсь делать вид, будто не замечаю запаха жарящейся плоти. Когда она уменьшается до объема содержимого пепельницы в местном баре в субботний вечер, я иду в комнату Ника и вытаскиваю его письмо из кармана. Сейчас углы конверта пообтрепались, а бумага от холода стала жесткой. В этой комнате все еще пахнет им, солнечным светом и цитрусовыми, хотя здесь не осталось ничего, что принадлежало ему. Впрочем, мы принесли сюда совсем немного. Человеку для выживания во временном пристанище нужен минимум.
Запах Ника усиливается, когда я поднимаю ноги с пола и ложусь на его кровать. Я закрываю глаза и перебираю воспоминания в поисках идеальной картинки.
Я вспоминаю его. Вспоминаю нас. То, чем мы с ним занимались, и то, что собирались сделать, когда я еще не знала, как мало времени у нас осталось. Во мне пробуждается смешанное чувство злости и желания. Как он посмел уехать, не дав мне возможности сопровождать его? Как он мог решить за меня? Я не хочу оставаться здесь. Я не хочу оставаться в безопасности. Я не могу существовать на каком-то пьедестале, черт возьми, как какая-то дорогая вещь! Я представляю, что он стоит тут, слушает, пережидает бурю, пока из меня не выйдут все гневные слова.
Моя рука скользит вниз по плоскости живота, вниз, вниз, между ног, и я вспоминаю все хорошее, пока не прикусываю губу, чтобы не кричать его имя.
Где-то между штормом и наступающим за ним успокоением я засовываю письмо Ника в карман, так и не распечатав. И я знаю, что уезжаю.
Библиотекарша поняла бы меня, говорю я себе, вырывая карты Европы из ее бесценных географических атласов. Она бы поняла.
Неделя тянется мучительно долго.
Понедельник ползет. Вторник еле волочится. Среда бредет, спотыкаясь, словно пьяный, подыскивающий подворотню, чтобы отлить. Даже Рождество приходит быстрее.
В четверг до меня доносится знакомое тарахтенье. Автобус уже слышно, хотя он едет за несколько кварталов отсюда. Тем не менее я натягиваю ботинки, хватаю рюкзак и бегу, бросая через плечо свои «прощайте». Добрые пожелания летят мне в спину, как стрелы. Они бьют без промаха — прямо в сердце. Мне с трудом удается сдерживаться, чтобы не обернуться и не взглянуть на людей, ставших мне родными. Но мне нужно уходить. Я должна разыскать Ника, если его еще можно разыскать.
Свежий утренний воздух кусает мне лицо. Я подпрыгиваю, чтобы согреться.
Автобус останавливается, свистя. С шипеньем открываются двери. За рулем тот же самый парень.
— Еще вопросы?
— Мне нужно ехать.
Он секунду думает.
— Куда?
— В аэропорт.
Я скидываю ремень рюкзака с плеча и протягиваю ему плату: пакет шоколадных пирожных с ореховым кремом. Он выхватывает его из моих рук и сует у себя между толстых ног.
— Куда же еще, — ворчит он.
Скрипят амортизаторы, когда мы поворачиваем за угол. Старая школа скрывается из виду, возможно, навсегда. В круглом зеркале на лобовом стекле автобуса я вижу, как водитель сдирает обертку с пирожного. Его взгляд встречается с моим, и в нем проскальзывает что-то первобытное, когда парень начинает украдкой жевать. Не трогай, не отдам. Мое.
Я опускаю руку в накладной карман рюкзака, нащупываю там мягкое тело Фини и понимаю, как ненавижу этот мир, в котором каждый теперь сам за себя.
Сейчас
Самый легкий путь из одного города в другой — это хайвей. Самая короткая дорога та, которую наши ноги проложат для себя сами. Проблема, связанная с первым, заключается в том, что мы слишком открыты. Каждое наше движение будет на виду у швейцарца.
Я вспоминаю его слишком быстро зажившую рану и думаю, не та ли самая магия помогла ему не поддаться смерти, к которой я его подтолкнула?
В моем сознании кипит ожесточенный спор. Пойти через горы и быть в укрытии или идти по хайвею, подвергаясь риску открытого столкновения?
— Ты не сможешь идти по горам, — говорит Ирина.
Я понимаю, что она права. Ни она, ни я не обладаем проворностью горных козлов.
Я киваю. Спорить больше не о чем. По крайней мере если мы будем на открытом пространстве, то и наш враг тоже.
Мы тщательно прячем наши личные страдания и, следуя совету Элеоноры Рузвельт, делаем то, что, как нам кажется, мы сделать не в состоянии. Я погружаюсь в мысли о Нике. Он жив там, в вечности.
В голове теснятся числа. Я разделила общее расстояние на отрезки, которые мы сможем без перенапряжения преодолеть за день. Всего сто сорок миль. Это ничто по сравнению с переходом по Италии, но удивительная особенность прошлого заключается в том, что чем больше оно отдаляется от настоящего, тем большим глянцем покрывается. Те преодоленные мили теперь кажутся легкими и приятными, пройденными спокойной, расслабленной походкой, в то время как предстоящие чреваты трудностями и опасностями. Наверное, это потому, что швейцарец шел вместе с нами, а не преследовал, как сейчас, хотя и должен быть уже мертвым и безопасным.
Мои чувства разделились на две команды: одна распекает меня за то, что я не дождалась, когда его тело остынет на койке, другая, ликуя, рукавом стирает с моей души черное пятно. Посередине находится мое сердце, ратующее за то, во что оно верит: в этой скалистой греческой глуши мы с ребенком будем в большей безопасности.
Солнце движется быстрее нас, взбираясь наверх над нашими головами и скользя затем вниз. К тому времени когда на горизонте возникает небольшое нагромождение камней, мои плечи уже превращаются в бекон. Лицо горит. Спасибо тем богам, которые меня сейчас слышат, за то, что у меня нет зеркала. Не думаю, что я вынесла бы свой вид.
У Ирины кожа от природы оливкового цвета, и она чувствует себя получше. Цвет ее кожи становится насыщеннее, в то время как моя горит огнем. Она протягивает руку, указывая на отдаленное скопление камней.
— Ты веришь в Бога?
— Прямо сейчас, сегодня я верю в то, что, если Бог существует, он ублюдок. На тот случай, если мы выживем, я оставляю за собой право изменить свое мнение.
Она склоняет голову, и я при помощи жестов объясняю ей. Губы Ирины пытаются изобразить улыбку, но по тому, как она притрагивается пальцами к своим шрамам, я вижу, что это больно. И я меняю тему, поскольку не хочу, чтобы эта добрая женщина испытывала боль. Она уже достаточно натерпелась.
— Что это там?
— Гробница Панагии. Ты знаешь, кто это?
Я киваю.
— Мы называем ее Дева Мария.
— Мы остановимся, и я помолюсь ей о твоем ребенке.
— Спасибо.
Моя внутренняя религиозная система сломана, но Иринина — нет, и, возможно, этого достаточно.
Мы идем дальше, наши шаги по мостовой отдаются странными звуками. Тяжелые удары моих ботинок. Легкое шарканье мокасин на резиновой подошве Ирины. Цоканье ороговевшего вещества копыт Эсмеральды. Медленно приближаемся к усыпальнице, которая постепенно обретает четкие контуры. Кто-то потратил время на сооружение этого монумента, тщательно подобрав камни, положенные рядами на толстый слой раствора, и каждый побелив известью. Внутри помещения с полукруглым сводом — богато вызолоченный портрет Девы Марии, улыбающейся так, словно она знает, что грядут лучшие времена. Хотела бы и я разделить ее оптимизм. Хотела бы я не считать ее счастливой дурой. Над ее увенчанной нимбом головой висит бронзовый колокол, а еще выше, под потолком склепа, — белый крест как напоминание путешественникам, если они забудут, что старые греческие боги отправлены в отставку. По крайней мере для видимости.
Ирина крестится, подходит к колоколу, собираясь вывести его из дремоты, но я останавливаю ее. Моя осторожность как будто бы и неуместна: мы и так на виду, и любой, имеющий глаза, не может не заметить нашего присутствия. Но, как можно предположить, призрак швейцарца не единственная преследующая нас опасность. Колокольный звон наверняка разбудит все, что таится на склонах холмов, обрамляющих эту дорогу.
Мы молча молимся, погрузившись в свои мысли. Я молюсь за своего ребенка, за Ника, за Ирину и Эсмеральду. За всех, кого я люблю, и за мертвых. За себя я не молюсь. Потом мы едим крекеры в шоколадной глазури, и Ирина спрашивает меня, почему я не сделала этого. И я говорю ей, что считаю глупостью таким образом искушать судьбу, которая веселится за счет человечества.
Вдруг Эсмеральда подается вперед, ее зерно разлетается во все стороны и под ударами копыт размалывается в муку. Она кричит, словно от боли. Я вскакиваю, пытаюсь ее успокоить.
Ирина склоняется, поднимает что-то с земли.