К полудню, а может и попозже — разве тут с точностью определишь время? — доехали до молодого леска: березки вперемежку с елками. Молодь так своевольно разрослась, что дороге пришлось сворачивать в обход. Деревья стояли почти без снега, ветви берез и елей по краям унизаны ожерельями крупных капель. Налившиеся до отказа, тяжелые, они с тихим шорохом падали наземь — мокрый снег под деревьями будто истыкан множеством пальцев.
Снова остановились, чтобы дать кобыле передохнуть. Всем им приглянулся молодой лесок. Усевшись спиной к деревьям, они стали рассматривать то, что им показал Ешка. Он приметил это еще раньше, когда вытаскивал из саней мешок сена.
В полусотне шагов, на западной стороне, одиноко стояла высоченная старая сосна. Некогда вершина ее разделялась на три главы, но теперь зеленела только одна, средняя, две другие засохли. Белые голые сучья, с которых облупилась кора, торчали с боков. Ешка первый заметил, на что походит эта сосна, — ведь он всегда примечал все куда зорче и быстрее других.
— Глянь! До чего же чудная сосна! — сказал он Андру и Букстыню, указывая на дерево. — Да вы взгляните! Правда ведь, зеленая верхушка — ну точь-в-точь шапка Букстыня?
Ешкины спутники выпучили глаза и разинули рты. Шапка? И впрямь шапка, если хорошенько приглядеться. Портной потрогал свой блин на голове и вздумал было запротестовать, ибо счел подобное сравнение крайне оскорбительным для себя, но Андр его опередил:
— Шапка, точь-в-точь шапка! А все же, если получше приглядеться, так вовсе и не шапка, а голова девки в платочке. Видишь, а по обеим сторонам вроде бы космы выбились.
— Ясно, космы! — согласился Букстынь, довольный, что разговор удаляется от его шапки. — А вон и уши под ними видать!
— А вон внизу юбка! — продолжал Андр. — А у колен вроде как заплата. И в самом низу мужичьи сапоги. Да вы что, сами не видите?
Кто-нибудь другой, может, и не назвал бы выступающие из земли корневища сапогами, но Ешка с Букстынем видели в точности то же, что и Андр. Сапоги как сапоги, только малость в землю вросли. Снега под самой сосной совсем не было, а светлел только ровный голый круг песка, словно чье-то теплое дыхание растапливало снег до тех пор, пока он не оттаял. Раз уж увидели голову, юбку и сапоги, — стало быть, осталось разглядеть и то, что уже приметил Ешка.
— А вон те голые, белые, торчат по обе стороны, — это же вскинутые руки! Одна сжата в кулак, другая растопырила пальцы, да не два, а все пять. Вон торчит один потолще и покороче — это большой палец.
Ешкиным спутникам казалось, что они и сами это давным-давно увидели. Рука! И впрямь рука. Вон ладонь и все пять пальцев, даже кривые ногти видать. Чем дольше всматривались, тем яснее видели. Ешка под конец даже сплюнул и пробурчал:
— Ну и чудеса! Не сосна, а настоящее привидение.
А на самом деле никаких чудес там не было. Просто никому из всей тройки не приходило в голову, что их глаза видят теперь то, что их уши слышали еще раньше, в Замшелом. Ведь все старики и старухи частенько рассказывали про эту диковинную сосну, от которой дорога сворачивает прямо к Ведьминой корчме.
А вот и дорога, про которую они столько наслышаны. Крутая и узкая, как спинка ножа, голая, посиневшая, как длинный ноготь на замерзшем пальце, она выползала из сугробов и тянулась по снежному полю, пока не исчезала в тумане. И эту дорогу пареньки увидали впервые, но сразу узнали ее. Столько о ней было говорено в Замшелом, столько историй и сказок порассказано! Уж такое у сказок свойство: их никогда не наскучит слушать. Чем больше сказку сказывают, тем новее она кажется, да и впрямь в ней всякий раз найдется что-то новое. Ведь даже один и тот же сказочник никогда не рассказывает одну и ту же сказку одинаково. Ну, а в устах другого, да третьего, да четвертого к ней прибавляется столько нового, что заслушаешься и глаз не сомкнешь до полуночи. Тем сказки и хороши!
Букстынь видел, что пареньки ждут, да и у него самого уже чесался язык. Но он нарочно мешкал, усердно прожевывая ржаной хлеб с ветчиной. Вот ломоть застрял на полпути ко рту, и тут портного прорвало:
— Было это давным-давно, лет этак сто, а то и двести тому назад. В ту пору правил над поляками злющий король. Первый обжора и распоследний лодырь. Одно сало ел, и всегда при нем двое слуг стояли наготове с полными совками. Захочет король есть — мигом из совков в рот, а он жирного мяса наестся да еще топленым салом запьет. Когда опустел королевский свинарник и у всех панов хлева тоже опустели, послал король войско к нам, в Видземе, на разведку — не осталось ли тут хоть одной свиньи. Ну, свиньи тут, понятно, были, да и в Риге их хватало: ведь туда крестьяне везли свинину продавать. Но рижские господа закрыли ворота и поляков не пустили. Вот и разбрелись они по всему краю.
В какой двор ни заявятся, сразу там визг: свиней колют; и королю пошлют и сами угостятся вволю. В какой дом ни придут, тут и пир горой, а уж пиво варить они умели на диво. С утра ячмень замочат, а к вечеру и пиво готово — по жбанам разливай. И девиц они с собой возили и всю ночь напролет в ригах так лихо отплясывали да подпрыгивали, что чуть ли не стукались головой о крышу.
Все было бы хорошо, кабы не чума. Круглое-то озеро в ту пору уже было, от него, верно, и пошел мор. Ох, и мерли же люди, как мухи! Поутру как задует с озера гнилой ветер, так к полудню человек на печи корчится, а вечером уж и гроб с чердака волокут.
Испугались поляки. Негде им теперь жить — ни в Большом лесу, ни в Черном лесу, только еще в Красном бору можно было укрыться. И заложили они там город — говорят, и по сей день видать, где печи стояли. Заложили город и дорогу к нему провели; вон и нынче она осталась. И дорогу ту проложили в одну ночь, никто и не видел как, но сказывают, будто просто пропахали. Кони-то были у них чуть ли не вдвое против наших, сохи — в человечий рост, рассоха — в обхват, а отвал — что лопата, на которой хлеб в печь сажают. Провели борозду в один конец, в другой, посередке примяли да устлали дёрном, вот и вышла дорога, узкая и кривая — просто страх, но саней у поляков не было вовсе, все верхом ездили, так что для одного коня ширины хватало. По обочинам дороги посеяли семена можжевельника, и к осени поднялись кусты, как глухой забор, — ветер зимой и снега не мог намести. Вот и сейчас, в зимнюю пору, Польский шлях голый, будто подметенный.
Ладно. Да только где город, там быть и корчме. И выстроили поляки у дороги корчму. Корчмаркой там была полячка дьявольской красоты. Руки гибкие, как лоза хмеля, глаза — что угли, косы в три венца вокруг головы да еще концы до пояса висят, голос звонкий, как у иволги. Стали и латышские парни захаживать в ту корчму, потому что другой в округе не было. За корчмаркой все польские офицеры увиваются, красавцы писаные, сабли у них в серебряных ножнах, а кони под ними так и гарцуют. Да только красавица на них и глаз не подымет, а приглянулся ей крестьянский паренек из Арциема, неподалеку отсюда, — стройный, как олень, плясун, первый рассказчик и певец по всей округе. И вот, значит, не выходит наш парень из корчмы, там и днюет и ночует: хороша польская водка — язык проглотишь, жирна польская колбаса — много в ней сала, а на ужин почти каждый вечер корчмарка горячие лепешки печет. Так и пропадал парень в корчме, пока не дошел до его отца с матерью слух, что сын их задумал взять в жены красавицу полячку.
Чего только отец с матерью ни испробовали: и добром и строгостью — все напрасно. Да и как же иначе, коли парню отраву подсыпали, опоили и околдовали! Поляки — католики, им ведомо такое, против чего не помогают ни знахаркины заговорные слова, ни домашние зелья. После поста, на пасху, сговорена у них свадьба, и никто бы ничего тут не смог поделать, да несчастье помогло. А может, это было и счастье. Вдруг свалила парня чума, два дня промаялся, а на третий отец его поставил на сани гроб, что для себя берег, да и поехал за сыном в корчму. Сына он оттуда увез, но после того корчма закрылась. Когда через семь дней двери взломали, все там было по-прежнему: бочонок с водкой на козлицах, медные мерки на подоконнике, а на стойке — горсть серебра. Только корчмарки нигде не найти. Искали, искали, пока не набрели на следы, да не на дороге, а за обочиной в сугробах. Пес их и нюхать не стал — ткнул носом и тут же сел и завыл, повернувшись к леску. Пошли люди в ту сторону и набрели вот на этот песчаный взгорок. А дальше следы пропали. И среди зимы выросла на том взгорке сосенка, на пасху поднялась в человеческий рост, а по осени стала такая же, как и нынче. С тех самых пор она тут и стоит. И выше не растет и до конца не засыхает. Вот оно как…
Пареньки слушали, разинув рот и не сводя глаз со старой сосны, Ешка не сразу опомнился и чуть дыша вымолвил:
— Ну, а что же дальше?
— А дальше про это ничего не говорится, зато про корчму всяких рассказов хватает. С тех самых пор прозвали ее Ведьминой корчмой. И впрямь там неладное творится. Что ни корчмарка, то старая карга; люди дивились, откуда такие берутся. Зимой там веселье — лесорубам из Красного бора и Черного леса ни ведьмы, ни черти не страшны, — зато уж летом в корчме пусто, как в церкви в субботний вечер. И муха не залетит. Бывалый человек даже ночью в метель норовит объехать эту корчму стороной, а случись кому из чужих краев заночевать в ней, так перво-наперво сморит его сон до полудня, а как проснется, голова болит, перед глазами зелено-желтые круги мелькают и почему-то в торбе с хлебом, что лежала у него под головой, от ковриги целый кусок отломан, туес и вовсе пустой, конь вроде бы весь овес в кормушке поел, а стоит отощавший и в мыле, будто сам леший на нем всю ночь скакал. Мешок с сеном съежился, и опал, а на возу с дровами все веревки ослаблены так, что по дороге поленья вываливаются. Пес у корчмарки кожа да кости, еле хвост по земле волочит, а от мяса нос воротит. В закуте боров одной овсяной половой кормится, а как заколют осенью — больше пяти пудов. Дымоход забит колбасами, сала полным-полно, хоть колеса смазывай.