— Тебе говорят! — крикнула она сердито. — Живо!
— Иду. Иду.
Нухрей побрел по улице, спотыкаясь через шаг и падая.
Ирмэ туго, правда, а начал что-то соображать. Где-то уже видал он эту рожу. И человека с шашкой видал. Оно, конечно, давно дело было. А то, может, недавно? Постой: давно или недавно? Постой, рыжий. Погоди. Погоди ты…
— Ганна, — сказал он, — это кто был-то?
— Кто, родной?
— Этот — с усами?
— Да боже мой! — удивилась Ганна. — Не узнал та? Стражник же.
Вот оно и то. Ирмэ провел рукой по лбу, глубоко вздохнул, встал. Он почти отрезвел.
— А по улице кто проходил? — сказал он. — Кривозуб?
— Он, родной, он, — сказала Ганна — У Петрова ночью коня увели. Они, родный, и наехали, стражники-то.
Так. Крутил-крутил, бегал-бегал — и опять к Кривозубу. Опять двадцать пять. Ирмэ быстро пощупал сверток. Есть? Есть.
— Прощай, Ганна, — сказал он. — Спасибо.
— Да куда ты? — всполошилась старуха. — Да что ты? Нухрей придет, спеку блинов, пообедаешь. Куда ж ты голодный-то?
— Мне недалеко, — сказал Ирмэ. — Мне тут. Близко.
Видя, что Ганна собирается, по обыкновению, завыть, он быстро открыл дверь и выскочил на улицу. Он торопился, Ирмэ, — покуда стражники сидят у старосты, покуда идет допрос, покуда то да се, надо было отмахать версты три, а то и все пять. Бежать нельзя — вот что худо: нога болит, и голова кружится от самогона. И — что уж совсем никуда — поташнивает.
Ирмэ шел и шел. Долго. Часа два.
И вот впереди замаячили хаты новой деревни. Малого Кобылья. Ирмэ стал, подумал: заходить или не заходить? Опять, глядишь, на кого нарвешься. Но пить охота. Прямо, сил нет — до чего пить охота.
«Дойду до первой хаты, попью, — решил Ирмэ. — А там сверну в поле».
В первой хате — она стояла на отлете села, на юру — Ирмэ постучал в окно и крикнул: «Эй, хозяйка». Подождал — ни ответа, ни привета. Снова постучал: есть кто? Тишина. Он посмотрел в окно — ни души, только кот спит на печи. Ирмэ толкнул дверь и вошел.
В пустой просторной хате, недалеко от окна, у стены стояла большая кровать. А на кровати, накрытая теплым кожухом, возвышалась горка: бочка — не бочка, квашенка — не квашенка, что-то гладкое и круглое. Ирмэ заинтересовался, подошел поближе. И вдруг — Ирмэ прямо осел — горка зашевелилась, заворочалась. Откуда-то из угла на него глянули глубоко запавшие человеческие глаза, и беззвучный голос шепнул: «Кто?» Горка-то оказалась женщиной, раздутой от водянки.
— Мне бы, бабка, попить, — сказал Ирмэ. — Где кружка?
— Там, — женщина задыхалась, ей было тяжело говорить, — там, в сенцах, на кадке…
Ирмэ нашел кружку, выпил воды. Затем вернулся в хату и сказал:
— Тебе, бабка, может, надо чего, — сказал он. — Попить там. Так скажи.
Больная мотнула головой.
— Давно лежишь? — спросил Ирмэ.
Больная кивнула.
— Три… года… — проговорила она шопотом.
— Доктора позвать надо, — сказал Ирмэ.
— Был… — прошептала больная, — сказал… помру я…
— Вот дурак! — Ирмэ плюнул. — Ты ему, бабка, не верь. Брешет.
— Я не бабка… — сказала больная, — мне… тридцать два…
Ирмэ внимательно посмотрел на женщину и пенял, что правда, не врет. Лицо худое, землистое, страшное лицо, а видно, что не старое.
— Ничего, — сказал он, — поправишься, тетка.
— Не… — Больная застонала и повернулась лицом к степе. — Не, — прошептала она, — помру я…
— Значит, ничего не надо? — повторил Ирмэ. — Надо — так скажи.
Больная не ответила. Ирмэ тихо вышел из хаты, плотно притворив за собой дверь.
«Жисть», мрачно думал он.
Он пробирался задворками, огородами, задами. Итти пришлось долго: деревня была большая, вроде села. Когда Ирмэ вышел на дорогу, уж давно перевалило за полдень.
— Приналечь надо, рыжий, — проворчал он. — А то этак придешь в Горы к первому морозу. Двигай.
«Двигай»-то «двигай», а вот нога болит и ноет, не ступить. Ирмэ полз еле-еле. Не по дороге, — дорога была каменистая, сухая, — а по тропинке, рядом. Чтоб скоротать время, он свистел, пел и, замахиваясь палкой, пугал ворон и галок. Птицы с криком кружились над его головой.
Вдруг голос, старческий и строгий, сказал:
— Брось ты птиц-то трогать! — сказал голос. — Брось, говорю. — На краю дороги — ноги в канаве — сидел высокий старик с густой бородой, с седыми нависшими бровями. Неподалеку лежали его котомка и посох.
— Здравствуй, дед, — сказал Ирмэ.
— И ты здравствуй, — отозвался старик, глядя на Ирмэ недружелюбно и хмуро. — Ты чего птиц-то трогаешь?.
— Делать нечего.
— Делать нечего — в зубах ковыряй. А птиц трогать нечего — они божьи.
— Все мы божьи, — сказал Ирмэ.
— Умный ты больно, — сказал старик. — Такие-то недолгие.
Ирмэ был настроен мирно. Не хотелось ему ругаться.
Он зевнул и сказал:
— Ты куда это один-то?
— Я не один, — строго сказал старик. — Я — с размышлением.
Ирмэ не понял.
— С кем?
— С размышлением.
— Ну, ладно, — сказал Ирмэ. — Пойдем вместе.
Старик встал. Ирмэ помог ему вскинуть на плечо котомку.
— Это что у тебя там звякает? — спросил он.
Старик покосился на Ирмэ, но ничего не сказал.
— Склянки, что ли?
— Кресты, — твердо сказал старше. — Кресты и иконы.
— Торгуешь?
Старик вдруг обозлился.
— Ах, ты, дура! — Он плюнул, повернулся и пошел назад, в деревню.
«Вот чудак! — подумал Ирмэ. — Из богомольцев, верно».
За поворотом открылся сосновый лес. На опушке, подле длинного деревянного барака копошилась кучка людей, оборванных и грязных. Они не то дорогу ладили, не то пни корчевали.
«Австрийцы», понял Ирмэ.
Он знал, что где-то тут близко был лагерь военнопленных. С одним из них, с Иоганном, он даже был знаком немного — познакомился как-то у Зелика в парикмахерской.
«Он, кажется, бинокль свой менять хочет, — вспомнил Ирмэ. — Надо бы взглянуть».
Он подошел к какому-то пленному — тот, опустив лопату, стоял и глядел прямо перед собой, в лес — и сказал:
— Где тут Иоганн? — сказал он.
Пленный от неожиданности вздрогнул.
— Вас?[4] — громко сказал он по-немецки.
— Иоганн, — повторил Ирмэ и хлопнул себя по темени.
— А-а, — засмеялся пленный. — Иоганн, — крикнул он. — Ком хир.[5]
Иоганн, бритый, лысый, в железных очках на крупном косу, узнал Ирмэ и обрадовался.
— Ирмэ, йа?[6] — сказал он и сухими пальцами стиснул его руку.
— Йа, — сказал Ирмэ. — Их,[7] — он ткнул себя в грудь. — Ирмэ. Ду[8] — Иоганн.
Австриец был доволен:
— Гут, гут.[9]
«Как бы это насчет бинокля?» подумал Ирмэ и сказал:
— Их — ду — бинокле, — и показал на глаза.
Иоганн понял. Он обернулся, посмотрел, далеко ли охрана. Охрана — четыре солдата и один унтер — стояли неподалеку. Солдаты собрались в кружок и о чем-то говорили. Вернее, говорил один унтер, солдаты — те только гоготали.
— Во гусь! Го-го!
Иоганн потянул Ирмэ к бараку. Воровато оглянувшись, он достал на кармана старенький бинокль. Ирмэ заглянул и ничего понять не мог — какая-то муть перед глазами, туман какой-то, пар.
— Нихт зо,[10] — сказал Иоганн.
Он взял бинокль, подвинтил какие-то винтики, подышал на стеклышки, протер их платком и вернул его Ирмэ. Ирмэ снова заглянул. Заглянул и прямо ахнул. Здорово!
Ряды — а они уже давно пропали вдали — Ряды вдруг оказались совсем близко: виден был каждый дом, каждое дерево. А до креста — так рукой достать.
— Гут, — сказал Ирмэ. — Здорово!
— Унд ецт зо,[11] — Иоганн перевернул бинокль обратной стороной.
Ирмэ заглянул — и что такое? — Ряды пропали. И доревня, Малое Кобылье, пропала. Перед глазами — ровное зеленое поле. Где-то далеко, очень далеко лес, и у леса — маленькие человечки. Ирмэ фыркнул: ну, народ!
— Гут! — сказал он. — Ловко.
Вдруг Иоганн вырвал у него бинокль и поспешно сунул его в карман. К ним, переваливаясь на кривых ногах, как бульдог, подходил дежурный унтер.
— На место! — замахнувшись на Иоганна, рявкнул он, — арш!
Иоганн, вобрав голову в плечи, побежал к опушке.
— Лодыря гоняют, дармоеды! — кричал унтер. — Очкастый! Подумаешь. Я тебе, очкастому-то… — И вдруг посмотрел на Ирмэ. — Ты что тут? Что надо?
— Так, — сказал Ирмэ. — Мимо шел.
— Куда шел? Чего шел? — сказал унтер. — Закачу тебя, бродягу, на двадцать-суток под арест — будешь знать, как по лагерю шататься. Что надо?
— Ничего, — сказал Ирмэ. — Я так.
— «Так, так»! — проворчал унтер. — Ну-ка, что у тебя там за пазухой? Ну-ка, ну-ка! — И хвать Ирмэ за рубаху.
— Эге! — многозначительно крякнул он. И, не выпуская Ирмэ, крикнул: — Свистунов! Вавилов!