Я ничего не узнавал. Наш остров походил на десятки других таких же островов, раскиданных по болоту, не островов даже, а так, пологих холмов, кусков суши, еще не подъеденных трясиной; остров переходил в болото незаметно – деревья становились чуть тоньше, вот и всё, под снегом не найти вовсе…
Саныч двинулся первым.
Мы прошли километр вдоль растрепанных ветром шишек осота, вдоль камыша, который шептал совсем по-летнему и умудрялся высвистывать совсем не по-летнему унылые песни. Влезли на берег, перехватываясь за тоненькие и хрупкие березки, сразу же спустились в острую ложбину и метров двести пробирались по ее правому берегу до финской березы (не знаю уж, почему она так называлась), затем наверх, и еще… Метров пятьдесят.
Лагерь был пуст. Снег. На несколько мгновений я подумал, что Саныч ошибся – ну, с кем не бывает, – а финская береза, мало ли их здесь, на севере…
Но Саныч не ошибся.
Дырки. В березе рядом со мной несколько пулевых отверстий, черных, с гладкими, как бы оплавленными, краями; если бы весна, то через раны уже выдавливался бы сок. Саныч сбросил рукавицу, вставил палец в дырку.
– Пуля, – сказал он. – Холодная.
Пуля в березе, пули – тут стреляли. Наши никогда не стреляли в лагере, они вообще без дела не стреляли.
– Там, – указал пальцем Саныч. – Видишь?
Сломанная сосна. Небольшая, пальцами можно обхватить; кора содрана целиком, свисает уродливым мочалом. Взрыв. Он сломал деревце, как карандаш, срезал с него кожу, размочалил мясо и острые щепки костей.
– Миномет, – прошептал Саныч. – Накрыли…
– А где все? – спросил я. – Где они все?
Саныч пошагал вперед, разгребая снег, как воду, я за ним. Я не узнавал лагерь, снег его украл – землянки, тропинки, не осталось ничего, чужое место. Мы пробирались сквозь холод к сосне с дуплом, в котором навсегда сдохла рысь. Я запнулся и упал, стужа приняла меня в объятия, сомкнулась над головой. Я задохнулся, втянув в легкие морозный пух, выбросился на поверхность, выплюнул ледышку. Саныч стоял совсем рядом, ссутулившийся и без шапки.
– Тут, кажется, никого нет, – прошептал он. – Они ушли…
Он улыбнулся красными зубами. Кажется, губа у него прокушена, кровь.
– Глебов всех увел. Он почувствовал, я больше чем уверен…
Саныч замолчал. Он вглядывался в белое перед нами, тер глаза, озирался. Тихо как, лишь зимний шорох за плечами.
– Надо проверить землянки…
Он кинулся вдруг в сторону и тут же запнулся, как и я, упал. И выворотил из снега чью-то руку. Она была синяя, пальцы раздавлены, а ногти ухоженные, выточенные в аккуратные лопатки. У нас только один человек так ухаживал за ногтями. Оторвана почти по локоть, окоченевшая, пальцы выкручены, друг за дружку цепляются.
– Миномет… – Саныч бережно положил руку на снег. – Они из минометов, деревья все раскромсало.
А я все на руку смотрел, не мог никак отвернуться. Я уже видел и руки, и ноги, но это все было от незнакомых мне и посторонних, здесь же… Я помню, помню, как он сидит под елкой с пилкой, выточенной из тонкого надфиля, дышит на ногти, полирует их о рукав. А усы не растут.
Наверное, после такого выживают – если быстро зашить рану… Пальцы только как-то расплющены, раздавлены. Ковалец был мертв, конечно.
Саныч погрузил руку в снег, подтолкнул поближе к земле, собрал над ней холмик.
– Посекло всех, кажется… А как они подошли? Может, парашютисты, десант, а? Егеря, наверное… Или кто из своих провел…
– Из своих?
– Каждый двенадцатый, это давно известно…
Саныч еще что-то прошептал, непонятное, я не расслышал.
– Они неожиданно… Неожиданно, да?
Саныч кинулся вправо к невысокому сугробу, нырнул в него, принялся раскапывать, потонул в снегу, исчез, провалился, шапка осталась на поверхности. Землянка, кажется.
– Никого… – Саныч выбрался наружу. – Это ее землянка, ты помнишь?!
– Помню, – на всякий случай сказал я.
– Там внутри никого! И все цело! Ты понимаешь?!
– Понимаю, конечно.
– Немцы бы в землянку гранату кинули! Они всегда так делают, никогда внутрь не заходят, только гранатой! Это значит – они ушли!
Саныч отряхивался, весело стучал себя по плечам, по рукавам, по штанам.
– Глебов не мог их пропустить, – бормотал Саныч. – Нет, конечно, он никого и не пропустил, он все предусмотрел, все ушли вовремя. Ковалец остался. То есть самый лучший остался, он прикрывал отступление остальных и…
Саныч оборвался.
Затем…
Саныч медленно повернул голову и шагнул вбок. Мне стало жутко. Я увидел: его зрачки разбежались и глаза сделались совсем нечеловеческими. Я тоже обернулся и, конечно, ничего не увидел и не понял, и успел подумать, что иногда не понимать – это хорошо. Только непонимание не длилось долго – метрах в трех от нас под большой сосной, точно. Холмик, похожий на копну. Не было у нас никогда такого холма, зачем нам сено…
Саныч завыл. Он бросился к копне, и я не успел его поймать.
Не все. Восемь человек, Саныч знал каждого по имени. Алевтины и Щурого там не было, Ковальца тоже, Саныч называл имена. Старый Лыков, и Орлов, и другие, Кулаков.
Потом мы пытались разобрать кучу. Они все смерзлись, лежали, спутавшись ногами, руками, раздетые, только в гимнастерках, без верхней одежды. Убиты не в бою, в бою в затылок редко кому попадают. Их выстроили в ряд, плечом к плечу, потом каждому выстрелили в голову. Аккуратно и с большим знанием дела – чтобы сразу и наверняка, чтобы никто не вздумал подняться.
Мы пытались их разобрать. Саныч тянул за мерзлые руки с остервенением, я помогал, и мы оба понимали, что это все бесполезно. Даже если бы мы сумели их растащить, похоронить все равно не получилось бы. Саныч злился, он разделся, остался в новом мамкином свитере с оленями. Я расстегнул пуговицы, сначала верхнюю, затем остальные, так было гораздо легче, свободнее.
Через час мы остановились передохнуть. Горло схватили крюкастые шипы, я уже не дышал – хрипел, собирал по подбородку мохнатые сосульки, прилипавшие к пальцам.
– Это бесполезно, – сказал я. – Мы не сможем их расцепить. Нужно растапливать. Бесполезно, Лёнь, только сами рядом ляжем. Давай убираться потихоньку.
Саныч ничего не ответил, принялся закапывать мертвых. Я тоже. Мы набирали в охапки снег и строили пирамиду, курган, снежный дом, сугроб, из которого торчали в стороны изношенные валенки, пальцы и рукава. Мы почти закончили, как вдруг снова пошел снег, непослушные большие снежинки.
– Опять, – Саныч поймал крупную снежинку, она долго не таяла на ладони. – Они все разные, ты же знаешь?
– Все знают.
– Вранье это, – помотал головой Саныч. – Я в-видел одинаковые. И ч-часто. Все врут, сво-олочи.
– Пойдем отсюда, – сказал я. – Не надо здесь искать…
Язык ворочался плохо, общее замерзание, пальцы не сгибаются, язык не шевелится.
– Надо посмотреть еще, – помотал головой Саныч. – Тут м-могли остаться… Кто-нибудь…
– Никто тут не мог остаться! – выкрикнул я, по-другому разговаривать уже не получалось, слова требовали крика.
– Я хочу там… Т-там м-могли…
Саныч заикался. Он еще что-то говорил, и объяснял, и махал руками, прихваченные холодом слова застревали меж зубами и не вылетали наружу. Он пытался натянуть ватник, но руки окоченели и не пролезали в рукава, и я тоже почему-то не мог ему помочь, пришлось подпороть телогрейку подмышками, и она напялилась, села туго и деревянно.
Лицо у него задрожало и задергалось, он снова забормотал и зашепелявил, а я кивал, и окоченение накинулось резко, поплыло в ноги. Надо срочно разогнать кровь. Нет, я радовался морозу. Летом было бы плоше. Холод выстуживал мысли, я чувствовал, как внутри, в голове, в животе, в горле болтается ледяное крошево, распускающее вокруг себя равнодушие и спасение; в холод думаешь по большей части о холоде, а только потом обо всем остальном.
– Идем! – сказал я. – Отсюда! Идем!
Надо идти. Передвигать ноги, ползти, ползти. Остановишься – и все, пристынешь, как та немецкая сволочь. Двигаться, двигаться.
– Вперед!
Я побрел наугад. То есть не совсем наугад – за солнцем. На запад, наверное. Потом, когда Саныч придет в себя, расскажу, что от лагеря шагали на солнце, он сориентируется, поймет, где мы находимся, а сейчас надо просто шагать, левой-правой. Я зацепил его за рукав и поволок, Саныч не сопротивлялся, не упирался особо. Он дрожал, дышал в ладони, покусывал схваченные холодом пальцы и оглядывался. Вести его получалось трудно, между нами и лагерем натянулась звенящая шелковая нитка, она вела нас по кругу, пела надрывом, и иногда я видел, как, натыкаясь на невидимую струну, распадаются в искристую пыль снежинки.
Остров не отпускал нас. Я снова запнулся и упал, выставил перед собой руки и распорол левую об острую щепку от запястья почти до локтя, кровь не показалась, она спряталась от холода вглубь тела, сделалось щекотно и страшно, потому что я понял – я запнулся совсем не случайно. Там, под уже начинавшим твердеть настом, меня ждал человек.