— Эй, дачник! — закричал пастушок. — Чего встал рано? Блохи кусают? А ты нарви полыни — они живо уйдут, не терпят духа этого.
Волоча кнут, ступая крепкими босыми ногами по росистой траве, чем-то похожий на молодого петушка, он подошел к Коле.
— Это у тебя что? — спросил он, указывая на торчавший из Колиного кармана складной, свернутый в холщовую трубку стульчик.
Коля вытащил из кармана это приспособление, раскрыл его, поставил на землю и сел.
— Толково! — одобрил пастушок. — Надо бы и мне такой завести. — Пригнал — садись, располагайся, посиживай. И сухо и складно. Перегонять надо — сунул в карман, и всего делов. Вот люди сообразят! Дай посидеть.
Коля встал, и пастушок сел на складной стульчик, повертелся в разные стороны:
— Удобная жизнь! А тебе на кой это?
— Я с ним работать хожу. На натуре. Этюды писать, — сказал Коля и посмотрел на пастушка — какое это произвело на него впечатление.
Но с загорелой, обветренной, пятнистой физиономии пастушка светили на Колю такие славные, пытливо открытые глаза, будто все на свете желали они разглядеть и сейчас же понять. И Коле стало неловко, зачем это он щегольнул вдруг подобными словесами. Разве можно в такие глаза пускать пыль? И он поспешил объяснить:
— Я сюда приехал на летние работы. Нам в школе задают. Я в Художественной школе учусь. Рисую.
— На практику, значит?
— Ну, вроде этого. И вот я хожу, ищу красивые виды и срисовываю.
— Выходит, на художника учишься!.. — с уважением протянул пастушок. — А я тоже в художественной самодеятельности участвовал, по характерной пляске. Ох, я плясать здоров! Я уж на смотре и в Сонкове выступал и в Бологом. У нас даже в школе кружок грамоту имеет за это. Мы третье место заняли.
Он неожиданно вдруг присел и пошел вприсядку, выворачивая голыми пятками, потом вскинул ноги вверх, став на ладони, прошелся колесом и напоследок завертелся, почти распластавшись, раскинув руки, как птица — крылья, на одной пятке, которой он буравил землю.
— Ну как, ничего? Художественно получается? — поинтересовался он.
— Просто здорово! — восхитился Коля совершенно искренне.
— То-то! — сказал пастушок. — Мы тут тоже не такие, чтоб так… Не спим зря, не дремлем…
Он перекинул кнут через плечо, подхватил его за спиной и свесил через другое плечо наперед. И тут Коля увидел на его руке возле локтя, под завернувшейся рубахой, багровые полосы шрамов, неровно заросших.
— Это чем ты так? — спросил он.
— Это, что ли?.. Это не я сам. — Пастушок закатал рукав, поднял локоть. — Это волчище один матерый меня цапанул.
Коля остолбенело смотрел на него.
— Не веришь, что ли? Спроси кого хочешь в Репинке. Это в прошлом году. Погнал я на выпас коров от колхоза. А уж дело по осень. Вдруг — здорово живешь! Не званы не прошены — шасть двое волков! Здоровущих!.. И прямо, веришь ли, на крайнюю корову. А она стельная была. Как они ее хватанули!.. Рвут и волочат. Ну, гляжу, пропала скотина. Кнут сдернул с себя да как щелкану им. Аж один сразу отскочил. А я — на другого и сам кричу. Смекаешь? И волков пугаю, и народ зову на подмогу. Двойная польза, учти это. Не то что я со страху это голосил… Теперь этот, который свалился, в сторону отполз и норовит на меня. Я его как огрею кнутом, да с потягом еще. Концом-то захлестнул ногу, так он кубарем от меня. А этот, матерый, сейчас меня за руку — цоп!.. Вот за это место. Только я ему кнутовище в зубы ткнул и держу поперек глотки. Он, значит, пасть защелкнуть и не может. Задними лапами мне только стеганку всю в лоскутья разодрал. Да руку вот малость повредил. А сам на меня дышит так смрадно. Душно мне стало. Я чуть памяти не лишился. Хорошо еще, я ему в рот кнутовище засунул. Он и сам дохну́ть уже не может. Ну, а дальше я уже и помнить вроде перестал. После, гляжу, уже дедушка Разумеев тут, и председатель Прохор Евсеевич, и еще народ. И меня на ноги обратно становят. Они с займища сено возили и услышали. Говорят, я цельных десять минут с волком-то возился. Так и упустил. Ушел, окаянный… А корова та ничего, выправилась. Мне за то премия была от колхоза. Костюм шевиотовый мне справили. Такого у нас ни у кого в классе нет.
— Слушай, как тебя звать? — спросил Коля, все с бо́льшим любопытством вглядываясь в пастушка и уже мысленно видя его в своем альбоме.
— Пигусев Вася, — отвечал тот.
— Ты вот стой так, я тебя нарисую.
— Это зачем? Охота тебе…
— Я тебя сейчас нарисую! — загорелся Коля. — А зверей я немножко уже умею рисовать. Я их много в Зоопарке изучал. И потом в Москве я сделаю картину: «Подвиг пастушка». Нет, правда, это будет очень интересно.
— Уж подвиг! — усомнился Вася. — Ты тогда сейчас не рисуй, а вот я завтра шевиотовый надену, тогда уж и списывай портрет. А то что же это за красота будет? Это только срамить.
— Да не надо мне твоего шевиотового! Ты ведь тогда в чем был? Ведь в стеганке?
— И в ушанке, — заметил пастушок Вася. — Ты хоть дай я чоботы надену. Я тогда не босый был, а в чоботы обутый. Уж давай чтоб все, как есть, чтоб взаправду.
Рисовать пастушка было дело нелегкое, потому что он вдруг срывался с места и, крича: «Куда тебя?.. У, чухлая! Вертайся, тебе говорят!» — кидался за какой-нибудь отбившейся буренкой и загонял ее обратно к лесу. Иногда бросал свой альбомчик и бежал помогать и сам художник. Но потом они оба как ни в чем не бывало снова занимали свои прежние позиции. И рисунок был вскоре готов.
Коля вернулся домой голодный, немножко усталый, но очень довольный. Он решил, что еще несколько раз сделает наброски с Васи-пастушка, а когда вернется в Москву, непременно напишет большую композицию. Ведь вот какой отважный парень! А с виду и не скажешь. Нет, люди везде есть такие, что просятся в картину.
Впервые чувствовал Коля подобную ответственность перед самим собой за каждый штрих, нанесенный на бумагу, за каждый мазок положенной краски. Здесь уже не было ни папы с мамой, готовых в трудную минуту помочь советом, ни Антонины Петровны, которая так умела поправить, указать нужное направление в работе, нащупать ошибку и найти способ устранения ее. Здесь, в Репинке, предстояла самостоятельная работа, в которой можно было положиться лишь на самого себя.
После обеда зашел Миша Хрупов. Отправились погулять. Миша, который жил в Репинке уже вторую неделю, показал Коле немало красивых мест за деревней. Он захватил с собой удочки, пробовали ловить рыбу. Но у Коли почему-то не клевало, в то время как Хрупов то и дело, рванув гибкое удилище, вскидывал сверкавшую в воздухе и падавшую в траву рыбешку. Хотя Миша уверял, что Коля просто не умеет подсекать или плохо наживляет, москвич чувствовал себя уязвленным, подозревая какой-то подвох.
— Ну ее, эту рыбу! — сказал он. — Нудное занятие! Да и вообще что-то странное получается. У тебя вон сколько наловлено, а у меня всего одна несчастная, да и то… Погоди! Ну, так и есть — сорвалась и уплыла!
— Ты, я вижу, что-то подозреваешь, — иронически протянул Хрупов.
— «Подозрения в наших мыслях подобны нетопырям среди птиц», как говорил Бэкон[33], — щегольнул Коля где-то вычитанной тирадой.
Ленинградец посмотрел на него с некоторым удивлением. Он вообще никак не мог разобраться в этом московском пареньке, который, несмотря на свою скромность, таил в себе нечто такое, что заставляло уважать его и не слишком перед ним задираться.
Стал накрапывать дождь. Они переждали его под сараем, а потом вернулись в деревню. Но к вечеру опять встретились и долго бродили по полям на просторном косогоре за деревней. Тучи уходили на запад, и закат опалил их оранжевым пламенем. Все небо, казалось, горело, объятое каким-то неестественным, феерическим огнем. Хрупов залюбовался:
— Вот красота — закат! Тут вообще очень красивые бывают закаты. Такую бы картину нарисовать…
Коля смотрел на небо, слегка прищурившись, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону.
— Нет, — сказал он, — очень уж кричит, по-моему. Чересчур все это декоративно. Все какое-то показное, навыкат. Я это не очень люблю…
— Ну погоди… А вот эти облака, вот с этой стороны, разве не хороши? — не сдавался Хрупов.
— Сами по себе — ничего. Особенно вот эти кумулюсы. Их хорошо Федор Васильев всегда писал. А вон эти перистые, цирусы, слишком уж воспалены.
— Ну, не знаю… По-моему, шикарное небо.
— А вот у Левитана, Коровина, у Серова природа никогда не бывает шикарной, — возразил Коля. — Она у них живет, не прет в глаза, а тихо радуется собственной красоте.
— Не понимаю… ведь вот эти краски сейчас не придуманы, они правда существуют.
— А Чистяков говорил, что «надо все вовремя и на месте, и правда, кричащая не на месте, — дура».
— Странно ты как-то со своим этим Чистяковым рассуждаешь: «не на месте…» Ведь не ты им место выбирал.