Лира ничего не видела, зарывшись лицом в кошачью шёрстку Пантелеймона. Но Уилл увидел, как Тиалис, сойдя со стрекозы, приготовился броситься на лодочника, и сам уже почти готов был сделать то же; но старик, заметив это, повернул свою древнюю голову и сказал:
— Как ты думаешь, сколько веков я уже перевожу людей в земли мёртвых? Думаешь, если меня можно было бы чем-то поранить, я уже не был бы ранен? Думаешь, люди, которых я везу, с радостью едут со мной? Они сопротивляются и плачут, пытаются подкупить меня, угрожают мне и дерутся — и ничто не помогает. Жаль, сколько хочешь, ты не можешь меня ранить. Лучше утешь дитя — она поедет — и не обращай на меня внимания.
Уилл не мог на это смотреть. Лира совершала самый жестокий поступок в своей жизни, ненавидя себя, ненавидя то, что делает, страдая за Пана, вместе с Паном и из-за Пана. Она пыталась опустить его на холодную тропинку, отцепляла его когти от своей одежды, и всё плакала, плакала, плакала… Уилл закрыл уши, не в силах слышать эти горестные звуки. Она отталкивала от себя дэмона, а он всё плакал и льнул к ней.
Она могла бы повернуть назад.
Она могла бы сказать: нет, это плохая идея, нельзя этого делать.
Она могла бы остаться верной узам сердца, узам жизни, связывавшим их с Пантелеймоном, решить, что это главное, а остальное выкинуть из головы…
Но не могла.
— Пан, так ещё никто не делал, — дрожащим шёпотом произнесла она, — но Уилл говорит, что мы вернёмся, и я клянусь тебе, Пан, я люблю тебя, я клянусь, что мы вернёмся, я вернусь, береги себя, милый мой, с тобой всё будет хорошо, мы вернёмся, и если мне всю жизнь, каждую минуту придётся искать тебя, я не перестану, я не успокоюсь, о, Пан, милый Пан, я должна, я должна…
Она оттолкнула его, и он, грустный, напуганный и замёрзший, съёжился на грязной земле.
Уилл не мог понять, каким он был животным. Чем-то совсем маленьким, детёнышем, щенком, беспомощным и забитым существом, таким несчастным, что он казался воплощением самогого несчастья. Он не спускал глаз с лица Лиры, и Уилл видел, что она заставляет себя не отворачиваться, не избегать чувства вины. Он восхищался честностью и смелостью Лиры, ему было дико и больно видеть, как они расстаются. Казалось, даже воздух между ними был наполнен разрядами чувств.
И Пантелеймон не стал спрашивать, зачем это, потому что знал; он не спросил, любит ли Лира Роджера больше, чем его, потому что знал честный ответ и на этот вопрос. И он знал, что если он заговорит, она не устоит — и дэмон держался тихо, чтобы не расстраивать человека, который его покидал, и оба они теперь делали вид, что им не будет больно, что совсем скоро они снова будут вместе, и что всё это к лучшему. Но Уилл знал, что девочка вырывает своё сердце из груди.
Она шагнула в лодку; под её маленьким весом та едва качнулась. Она села рядом с Уиллом, не отводя взгляда от Пантелеймона: тот, весь дрожа, стоял в глубине причала. Но когда лодочник отпустил железное кольцо и взмахнул вёслами, маленький дэмон-собачка беспомощно просеменил к концу причала, тихонько стуча когтями по мягким доскам, и встав там, смотрел, просто смотрел… лодка отошла от берега, и причал и постепенно растаял в тумане.
И тогда Лира закричала так отчаянно, что крик её отдался эхом даже в этом приглушённом и застланном туманом мире — но, конечно, это было не эхо, а вторая её часть, отозвавшаяся из земли живых Лире, уходившей в земли мёртвых.
— Моё сердце, Уилл… — простонала она, приникнув к нему вся в слезах, с искажённым от боли лицом.
И так сбылось предсказанное директором колледжа Джордан библиотекарю: что Лира совершит великое предательство, которое причинит ей страшную боль.
Но и Уилл почувствовал, как растёт внутри мучительная боль; он увидел, что галливеспианцы, терзаемый той же мукой, приникли друг к другу точно так же, как они с Лирой.
Частично эта боль была физической. Как будто железная рука схватила его сердце и тащила его наружу сквозь рёбра — Уилл зажал грудь руками, тщетно пытаясь удержать его. Это было намного глубже и хуже, чем боль от отрезанных пальцев. Но это была и душевная мука: наружу из него вытаскивали что-то тайное и личное, что не хотело оказаться снаружи, и Уилла почти убивали боль, и страх, и угрызения совести, ведь он причинил их себе сам.
Но было кое-что ещё хуже. У него было такое чувство, как если бы он сказал: «Нет, не убивайте меня, я боюсь; убейте лучше мою мать, мне всё равно, я не люблю её», а она услышала это, но из жалости к нему притворилась, что не слышала, и сама предложила взамен себя, потому что его любит. Вот какое было чувство. Ужасней и быть ничего не могло.
И Уилл понял, что всё это потому, что у него есть дэмон, и что, кем бы она ни была, она тоже осталась с Пантелеймоном на этом отравленном и заброшенном берегу.
Эта мысль одновременно пришла в голову Уиллу и Лире, и они переглянулись полными слёз глазами. И во второй раз в жизни, но не в последний, каждый из них увидел собственное выражение на лице другого.
Только лодочника и стрекоз, казалось, не волновало, куда они едут. Большие насекомые оставались такими же живыми и, сияя красотой даже в густом тумане, то и дело встряхивали влагу со своих прозрачных крыльев. Старик же в своем плаще из мешковины наклонялся то назад, то вперёд, упираясь босыми ногами в склизкое днище лодки.
Сколько они плыли, Лира уже не считала. Хотя часть её ещё не оправилась от горя, представляя себе Пантелеймона, брошенного ею на берегу, другая часть, привыкая к боли, пробовала свои силы и с любопытством ждала, что будет дальше и где они пристанут.
Рука Уилла крепко обнимала её, но и сам он смотрел вперёд, вглядываясь в сырой серый мрак, пытаясь расслышать что-нибудь кроме промозглого плеска вёсел. И вскоре они и впрямь заметили перемену: впереди была скала или остров. Сначала плеск вёсел стал тише, а потом из мглы проступило что-то тёмное.
Лодочник приналёг на весло, разворачивая лодку влево.
— Где мы? — произнёс голос шевалье Тиалиса, тихий, но по-прежнему уверенный, хотя и резковатый — кажется, он тоже испытывал боль.
— У острова, — ответил лодочник. — Пять минут, и мы будем на пристани.
— Какого острова? — спросил Уилл и услышал, что его голос тоже звучит натянуто, да так, что сам на себя не похож.
— Врата в земли мёртвых находятся на этом острове, — сказал лодочник. — Все приходят сюда: короли, королевы, убийцы, поэты, дети — все приходят сюда, и никто не возвращается.
— Мы вернёмся, — горячо прошептала Лира.
Он ничего не ответил, но взгляд его древних глаз был полон жалости.
Подплыв поближе, они увидели свисавшие над водой ветви кипариса и тиса, тёмно-зелёные, густые и мрачные. Крутой берег так густо порос деревьями, что между ними едва мог бы проскользнуть хорёк — при мысли об этом Лира тихонько не то всхлипнула, не то икнула: Пан показал бы ей, как здорово у него это получается… но не сейчас, а может, уже никогда.
— Мы уже умерли? — спросил у лодочника Уилл.
— Это не имеет значения, — ответил тот. — Некоторые приплывали сюда, так и не поверив, что умерли. Всю дорогу они доказывали, что живы, что всё это ошибка, что кто-то за это ответит — но это не имело значения. Другие же, бедняги, при жизни желали умереть; их жизнь была сплошным мучением и болью; они убили себя в надежде обрести благословенный покой, а потом обнаружили, что ничего не изменилось, а стало только хуже, и теперь уже спасения нет — оживить себя невозможно. А другие, такие слабые и хилые, иногда совсем младенцы, едва успевают получить жизнь, как уже спускаются к мёртвым. Много-много раз мне приходилось грести в этой лодке с маленьким плачущим ребёнком на коленях, не знавшим разницы между тем, что там, наверху, и тем, что здесь, внизу. А старики: хуже всего богачи, они ворчат, и бесятся, и проклинают меня, бранят и орут: «Да кто ты такой? Мы же собрали и скопили столько золота, сколько могли, так возьми же его и отпусти обратно на берег. А то мы подадим на тебя в суд, у нас есть могущественные друзья, мы знакомы с папой, и с тем королём, и с этим герцогом, мы можем сделать так, что тебя накажут и выпорют…» Но в конце концов все понимали правду: Всё, что они могли, это сидеть в моей лодке и плыть в земли мёртвых, а что до тех королей и пап, то они тоже будут здесь, когда придёт их черёд, и раньше, чем им хотелось бы.
Пусть бесятся и плачут; они не могут причинить мне вреда; все в конце концов замолкают.
Так что если ты не знаешь, умер ли ты, а девочка божится, что снова выйдет в жизнь, я не стану возражать. Скоро вы сами узнаете, кто вы.
Всё это время он грёб и грёб вдоль берега, и наконец вставил вёсла в уключиныподнял вёсла опустил рукоятки в лодку и потянулся вправо, к первому деревянному шесту, торчавшему из озера.
Он подтянул лодку к узкой пристани и придержал её, чтобы дети вышли. Лире выходить не хотелось: пока она была в лодке, Пантелеймон может представить её себе, ведь такой он видел её в последний раз, но когда она уйдёт, он уже не будет знать, какой её воображать. И она помедлила, но стрекозы взлетели, держась за грудь, вышел из лодки бледный Уилл, и ей тоже пришлось выйти.