На роспись купола Пулковской обсерватории высочайшего соизволения дано не было.
…Расписывая потолок Сикстинской капеллы, Микеланджело месяцами смотрел вверх, отчего затылок у него вдавился в горб, подбородок вылез вперед, а грудь подтянулась к бороде. Когда работа была окончена, он почти ничего не видел, если держал голову прямо: читая письма и бумаги, он должен был поднимать их высоко над головой…
Шатаются ступени наскоро сбитых лестниц, дощатые сходни прогибаются под ногами, — задрав голову, Карл упрямо карабкается к небу. Вот и я к концу работы стану подобием старого Микеланджело, с головой, ушедшей в плечи, искривленным телом, с костями, сросшимися неправильно от долгого неудобства позы, думает Карл; однако дыхание его, сперва тяжелое и частое, постепенно выравнивается и скоро делается вовсе легким, Карл перестает замечать его, словно воздух сам втекает в грудь, едкие струйки пота высыхают у него на лбу и на спине, ноги без труда преодолевают за ступенью ступень и несут тело, будто теряющее вес. Там, на высоте, Брюллов перестает ощущать земное притяжение, кости и мясо не обременяют его, движения делаются свободны, размашисты и законченны, тело и душа будто сливаются воедино, и тело лишь повторяет, воспроизводит движения души. Карл задирает голову: над ним широко распахнулся круглый плафон Исаакиевского купола, целое небо, полторы тысячи квадратных аршин, а Карлу мало, обидно мало, ему и правда целого неба хочется!.. Спуск с лесов мучительнее подъема: с каждой ступенькой, с каждым шагом тело вновь обретает тяжесть, ноги мелко дрожат, дыхание становится шумнее — воздуху уже трудно раздвигать мехи груди, пот течет по ложбинке спины, кости ноют и теряют гибкость. Внизу на земле, вконец огрузневший, поддерживаемый учениками под руки, он долго вглядывается в висящий над ним на небесной вышине круг плафона — еще шире, свободнее должна быть кисть, думает он, пусть все будет залито светом, небесный свет должен струиться из-под купола в темное пространство храма. Ему трудно опустить голову, и он с усмешкой вспоминает грубые строки стихов Микеланджело о запрокинутом черепе и торчащей дыбом бороде художника, о спине его, выгнутой, как сирийский лук…
Льстивые сравнения поклонников не замутят разум художника Карла Брюллова: ему ли, Великому Карлу, не сознавать дистанцию между ним и титаном-флорентинцем, не видеть разницу между Исаакиевским плафоном и миром, сотворенным на потолке Сикстинской капеллы?.. Но, дерзкий Сципион, он с юных лет привык смело равняться на Аннибалов — и он не в силах удержаться от сопоставления…
По плану синода на поясе главного купола и на плафоне надлежало изобразить фигуры двенадцати апостолов; Брюллов спорил с синодом и с комиссией по постройке собора, которая сочла за лучшее синоду кивать и поддакивать: от такого характера задания произойдет в живописи холодность и сухость, бедность и однообразие, никакое изящество исполнения тут не поможет. Но спорить мало — Брюллов предложил свой сюжет, рассчитывая его с тщательностью не меньшей, нежели расположение звезд и планет в обсерваторском куполе: он предложил написать на плафоне Богоматерь в окружении святых, соименных особам царствующего дома. Расчеты необходимы были, дабы не ошибиться ни в выборе святых, ни в расположении их, ни в изображении: он делал сотни набросков, сочетая в фигурах канонические черты образа, исторические приметы и художническую фантазию. Образ преподобного Исаакия Далматского, которому посвящен собор, сливался в его замыслах с образом Петра Первого, чей день рождения приходился на день поминовения святого, черты Петра, в свою очередь, он с необыкновенной смелостью придал князю Александру Невскому, ибо много общего находил в делах того и другого, принесенных на славу отечеству. Группе Богоматери с Иоанном Крестителем и Иоанном Богословом противостоит (царица небесная и царица земная) группа святой Екатерины со святыми Елизаветой и Анной, князю Александру Невскому в военных доспехах и пурпурной мантии — святой Алексий в монашеском одеянии. Но не только изображение и расположение — соединение множества фигур в единую композицию, полную чувства, страсти, движения (летящие ангелы, исполненные легкой стремительности, поддерживают, несут по кругу, движут облака, на которых располагаются святые)! Нет, не повисший над помещением храма круглый потолок рождался в эскизах Брюллова — поистине свод небесный, сияющий и подвижный…
Господа академические профессора, собранные, чтобы высказать мнение по поводу брюлловского эскиза, трясли в восторге головами — что и говорить, и композиция превосходна, и рисунок, и мысль, одно слово — Карл Великий, однако на такой-то вышине, на небе-то, оно видно ли будет, больно от земли далеко. А Карл и старался, чтобы от земли подальше, чтобы на небе написать небо… Он отвечал с насмешливой холодностью: «Господа, неужели вы так нехорошо видите? Я уверен, что если там, на плафоне, написать такими же крупными буквами „дурак“, то каждый из вас прочтет». Струговщиков сказал: такую живопись в куполе трудно смотреть — придется задирать голову. Карл отвечал: «Только свиньям не подобает глядеть на небо!»
Синод колебался. Государь Николай Первый, хотя и браковал все пробные эскизы Брюллова, требуя переделок, цену своему живописцу знал: он пожелал, чтобы Брюллов расписывал плафон по собственному замыслу.
Кроме того, поручалось ему написать на барабане купола двенадцать апостолов, четырех евангелистов на парусах и картины страстей господних. За работу определено было ему 450 тысяч рублей.
Когда эскиз плафона, утвержденный, стоял на мольберте, возник в мастерской Монферран (Брюллов называл его «Густав Густавыч»), розовый, с круглым раскормленным подбородком, важный. Был Густав Густавыч снова в силе, а ведь пошатнулся было, но, канатоходец отчаянный и ловкий, устоял, как всегда. В бытность императора в Германии кто-то подсунул ему баварского архитектора Лео Кленце, давнего брюлловского приятеля, знатока стилей. Николай Павлович пригласил Лео Кленце сочинить проект нового здания Эрмитажа, а заодно составить план внутреннего украшения Исаакиевского собора. Лео наведался в Петербург, набрал чертежей, образцов мрамора и увез в свою Баварию; там зарылся на два года и наконец прислал «мемориал». Ничего не понял бедный Лео! Название царственное — «ме-мо-ри-ал», — а за ним архитектурная мелочишка и пестрота, кружочки, крестики, криволинейные ободочки: Лео скаредничал и жался, набрел на бедняцкий стиль и, по своему педантизму, за него цеплялся. Лео держался бодрячком, говорил бойко, как и встарь, пыхтел сигаркой, держа ее в пальцах, как карандаш, и чертя ею в воздухе, но поседел, сморщился лицом и как-то заметно уменьшился в теле. Так и не понял бедный Лео, что стиль не есть начало, что, когда великая держава возводит себе главный храм, даже ошибки и неправильности более подобают громаде, нежели аккуратные кружочки и крестики.