И уж полней счастья и вообразить себе нельзя, как то, когда мы с Ириной ночевали у Загородних. Где мы все спали на Косой Горе? Не помню. В комнате Краевских было не более трех кроватей, аскетических железных кроватей, которые стояли тогда во всех больницах, общежитиях и пионерских лагерях. Две из них занимали хозяева дома. Где располагались остальные? Не помню; разве это имело значение, если тебя допустили в такое избранное общество, где почти все старше тебя и все прекраснее? Но вот однажды, в силу каких-то новых обстоятельств (может быть, кто-то приехал из Москвы? — такое случалось), стало ясно: девочкам негде спать. И тогда Толина мама пригласила ночевать кого-нибудь из нас на сеновале. Почему у врача был сеновал? Кажется, держали козу. Но всё это неважно, неинтересно. Важно только то, что мы с Ириной будем спать у Загородних. И днем на волейбольной площадке Толин брат шепнул Ирине, что этой ночью хозяйка дома как раз дежурит в больнице, значит, можно вообще не спать. В самом деле, зачем спать? Вечером, с подушкой и простынями в охапке, мы перебираемся к соседям. Жара не прекращается. И хотя мы только что выкупались в Воронке, духота томит. Окна распахнуты настежь, пахнет душистым табаком, вокруг абажура над большим столом порхают ночные бабочки, а мы играем в лото. Будем играть всю ночь, решаем единодушно. И хотя у меня слипаются глаза после волейбола и купания, я блаженно таращу их: разве можно спать, когда такое счастье? Я с взрослыми могу всю ночь играть в лото. Но вот Толин брат взглядывает на часы (единственные ручные часы на всех) и ахает: три часа! Толя вскакивает: «Ребята, спать! В шесть у мамы кончается дежурство». Мы с Ириной начинаем собирать наши спальные принадлежности, чтобы идти в сарай, но мальчики протестуют: на сеновале будут, конечно, спать они, мужчины, а женщины должны спать в доме, на их кроватях. Мне тоже хочется на сеновал, но отказаться от звания женщины? В первый раз быть названной женщиной и не признать за собой права на привилегии? И отказаться поспать на Толиной кровати? Он сам распорядился, обращаясь к нам с Ириной: «Ты будешь спать здесь, а ты — здесь». Мальчики ушли, свет погашен. Какое блаженство растянуться на Толиной кровати, да еще с панцирной сеткой! Долгие годы я буду вспоминать упругую панцирную сетку как верх комфорта. А тогда? Я хотела продлить блаженство, но едва успела прошептать про себя «как хорошо», глаза закрылись сами собой. И только я провалилась в сладкий сон, как послышалось тихое, но явственное: «Девочки!» С ужасом уставилась я на силуэт в светлеющем окне, а оттуда снова: «Девочки, дайте хоть одну подушку!» А мы спим голые. «Отвернитесь!» — командует Ирина, заворачивается в простыню и с ловкостью профессиональной волейболистки мечет одну за другой обе подушки в окно. Звук падения, что-то обрывается, шелестит, смех по обе стороны окна. Какое приключение! Какое счастье! Подумать только, я могла проспать это дивное, удивительное событие!
Как, где, на чем мы спали потом? Не помню. Где мы умывались? (Ванной комнаты не было.) Не помню. А вот что ели, хорошо помню. Не обращая никакого внимания ни на обстановку временного жилья, ни на одежду, Мария Николаевна Краевская везде соблюдала культ «здоровой и вкусной пищи». Сама ела мало-мало, еле поклевывала, но детей считала нужным кормить по всем правилам искусства. И хотя в Туле и в 1938 году продолжались сложности с покупкой еды, кулинарная марка дома Краевских соблюдалась. Тем более, что в этом доме в то лето соединились две признанные кулинарки — Мария Николаевна и Елена Николаевна. Они щеголяли друг перед другом памятью о диковинных с нашей точки зрения рецептах их помещичьей юности. Если ели селедку, то только под горчичным соусом, если салат с майонезом, то майонез стирали со всей тщательностью приготовления к торжественному пиру, если был бульон, то без крошечных пирожков его и не думали проглотить. И всё это на старой клеенке, сидя на простых табуретах. И часто поглощение сопровождалось ироническими историями об обедах у лунинской Елены Ивановны, их матери и нашей прабабушки, где ели точно такие же пирожки, но подавал их лакей в белых перчатках. Никогда никаких сожалений о перчатках, лакеях и экипажах не было. Старые рецепты блюли, а сожалений не было, воспоминания обычно сопровождались смехом. Ведь это Мария Николаевна, московская учительница, посылала в Лунино скопленные из своего жалования суммы для очередной уплаты заложенного имения. Она-то хорошо знала, чего стоили эти последние перед революцией лакеи ее матери.
Но каково было нашей маме тратить последние летние дни на соусы и пирожки! Ей, которая считала достаточным в деревне ставить на стол перед нами крынку молока и батон хлеба, а в городе тот же батон с чайником кипятка, на Косой Горе приходилось брать на себя львиную долю черной кухарочной работы, чтобы как-то отплатить тетке за гостеприимство. Жара стояла выше тридцати градусов, а плита в крошечной кухоньке топилась часами. И согнувшаяся мамина фигура — часами около нее. Ни тебе политических дискуссий, ни долгих чаепитий с воспоминаниями о Федотовой и Коонен. Здесь мама совсем сникла. И это при том, что я никогда не слышала никаких упреков в отношении мамы. Может быть, уколы и были, но не в нашем присутствии. Тетки ее любили и как могли помогали ей. Не было на Косой Горе и никаких обсуждений политических проблем. Вероятно, ссыльные Краевские были очень осторожны. Пламенная комсомолка Ирина время от времени ожесточенно ссорилась со своей матерью, но обменивались они сердитыми репликами только по-французски, к нашему, детей, сожалению, ничего не понимавших в их спорах. Взрослые понимали, но нас в отношения матери и дочери не посвящали. Может быть, я и была так счастлива на Косой Горе, что отдыхала от драм, сомнений и размышлений? Они ждали меня дома, в Москве. А здесь, несмотря на поникшую маму, для меня все было просто, ясно и весело.
Впрочем, и мама не всегда же находилась в кухне. По вечерам все «женщины» нашего дома отправлялись купаться на Воронку. Потому только женщины, что никаких купальных костюмов ни у кого не было, купались в чем мать родила, выбрав на зеленом берегу уединенный бочажок. Словно пляски русалок видятся мне в густых сумерках голые тела мамы, ее теток, Ирины, маленькой Лёли, уже тогда отважно плававшей лучше нас всех. Как все еще молоды! Вода в Воронке удивительно теплая. Хотя купаемся мы выше по течению, чем сбрасывает в реку свои горячие шлаковые воды Косогорский завод, общая температура реки на целый километр здесь выше, чем в других местах. А это для нас существенно: ведь других способов омовения у нас нет и мы приходим на реку с мылом.
Кроме общих купаний, есть у нашей мамы и еще минуты роздыха от кухни. Время от времени полагалось совершать общие прогулки детей и взрослых — за грибами, за яблоками и медом в соседние деревни. Тогда и мама отрывалась от плиты и корыта и присоединялась к нам. Первая такая общая прогулка в честь моего приезда была осуществлена в Ясную Поляну, находившуюся в четырех километрах от Косой Горы. Это путешествие пришлось как раз на утро, когда так легко идти по росистому лугу вдоль Воронки до самых яснополянских прудов. Об общем впечатлении от этих пленительных походов я уже говорила, повторяться не буду. Скажу только, что Мария Николаевна была знакома с музейными служащими Ясной Поляны, нас всегда там гостеприимно встречали, подозреваю даже, что, может быть, мы посещали музей в его выходные дни, потому что не помню там никого посторонних. Или тогда было так мало любопытствующих? Для нас же всех Толстой был своим человеком, чем-то вроде уважаемого и любимого родственника. И его герои — Ростовы, Болконские, Левин, Нехлюдов — такими же живыми и знакомыми, как и он сам. Мы выросли на книгах Толстого. Но кроме того, сохранялись еще какие-то тоненькие бытовые ниточки, связывающие наш род с памятью о Толстом. В комнате у нашей тети Лёли, маминой сестры, стояла точно такая же, только большего размера, зеленая стеклянная глыба, подписанная среди прочих фамилией Владыкиных, что с восторгом обнаруживаем мы в Яснополянском музее. «Наша» была первым образцом, изготовленным рабочими и служащими стеклянного завода в подарок Толстому после отлучения его от церкви и расписанным художницей Бём, родной сестрой Александры Меркурьевны Владыкиной. «Наша» лопнула во время закалки в печи, и внутри нее была причудливая трещина, красиво преломляющая свет. Этим, кроме размера, она только и отличалась от той, что изготовили снова и преподнесли Толстому. Мы еще не знаем, что эта лопнувшая глыба в октябре 1941 года перекочует на время к нам, в Каковинский, из разбомбленного дома Владыкиных. Недавно увидев зеленую прозрачную глыбу у Маши Владыкиной, я обрадовалась ей как милому старому знакомому, несколько постаревшему: один стеклянный уголок оказался отбитым.