«Все говорят — нет правды на Земле,
Но правды нет и выше...»
А потому Сальери и вправе во имя справедливости — как он ее понимает — отравить праздного Моцарта?
Но отчего же — если во имя справедливости — так бесприютно мучаются души преступников?
Достоевский чувствовал, что и ему самому нужно еще много пройти, много перестрадать, чтобы определиться вполне, установиться душой в хаосе и дисгармонии готовой к крушению эпохи, потрясенной в своих нравственных основаниях, словно вздыбленной над бездной и замершей вдруг на мгновение на какой-то невидимой, но последней точке опоры.
И путник усталый на Бога роптал...
Пушкин
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней...
Тютчев
«Дураков на Руси, слава богу, лет на сто припасено», — должно быть, думал господин Стелловский, потирая потные свои ладони в размышлении о том, что срок договора истекает через месяц, а Достоевский не то что не заканчивает для него роман, но и вообще, судя по всему, не начинал еще и писать, поскольку надежно увяз в «Преступлении и наказании» для Каткова...
Достоевский и сам понимал: теперь дело его безнадежно проиграно. Майков и Милюков предлагали, чтоб он составил план романа, и они втроем-вчетвером уж хоть что-нибудь да написали бы, только бы не в петлю, а ведь контракт со Стелловским еще и похуже петли: там хоть сразу... План-то у него был: он давно уж задумал небольшой роман, в котором через вымышленный сюжет и родившихся в его фантазии героев он мог бы рассказать о вполне реальных — слишком даже реальных — страстях и страданиях, которыми одарили его сполна бестиальная женщина и чертова рулетка... Ее он, конечно, так и назовет Полиной, слишком много в ней будет ее, ну а героя... Герой почему-то виделся ему Алексеем Петровичем. В нем, конечно, тоже будет немало от него самого, но это и совсем не он, разве что малая толика — в азарте игрока да в мучительной любви к Полине — в страстях, каким-то фантастическим образом обусловливающих и подстрекающих одна другую. И название романа давно определилось: Рулеточный город — «Рулетенбург». Так что хомут есть, осталось либо лошадь да экипаж приобрести, либо самому лезть в хомут лет эдак на десять, если протянешь еще, конечно, имея в виду, что вожжи-то прочно возьмет в свои руки господин Стелловский. И все же лучше в хомут или прямо в петлю, чем поставить свое имя под написанным не тобой...
Милюков вспомнил, что у него есть знакомый преподаватель скорописи — стенографии, Ольхин Павел Матвеевич, может, попробовать со стенографом? Что ни говори, а диктовать быстрее, чем пером водить по бумаге. Делать нечего, Достоевский решил рискнуть, хоть и очень уж противно ему показалось наговаривать кому-то сокровенное. Да и намного ли быстрее-то будет со стенографом?
С Ольхиным все-таки переговорил, и тот пообещал прислать назавтра кого-нибудь из наиболее способных своих учеников. Пока ждал, изнервничал себя до крайней раздражительности. В 25 минут двенадцатого 4 октября ему позвонили. Он, попросив Федосью, прислугу, приготовить чаю, пошел встречать стенографа и увидел молодую девушку лет 19—20, не более: ну вот — с такой, пожалуй, напишешь роман! — умолял же Павла Матвеевича, специально повторил — кого-нибудь посерьезнее. Он раздражился еще более, а когда попробовал диктовать этой стенографке и попросил перевести ее непонятные каракули на человеческий язык, — оказалось, что дело действительно плохо: точку пропустила, а здесь и вовсе не поймешь, что за знак — эдак, пожалуй, потом все равно заново придется переписывать. Но, с другой стороны, выхода-то иного нет... Попросил девицу прийти к нему попозже, часов в восемь, — нужно нервы в порядок привести, а то надиктуешь... Увидев в глазах стенографки то ли испуг, то ли тоску, подумал: она-то при чем? Решил сказать ей что-нибудь приятное — девица-то как будто славная, хоть лицом и некрасива, да что ж ему с ней — детей крестить? Ведь помочь пришла, вот только как же ее по батюшке? Анна, Анна... Нет, запамятовал, ну да Федосья, должно быть, запомнила.
— А знаете, — сказал девушке, — я даже обрадовался, что Ольхин прислал мне девицу-стенографа, и знаете почему? Да потому, что мужчина уж наверно бы запил от такой работы. А вы, я надеюсь, не запьете?
— Уж я-то наверно не запью, в этом вы можете быть уверены, — сказала она серьезно, но с каким-то смыслом, как будто даже обидным ему.
— Господи, пошутил же, однако! — догадался, когда она уже ушла. — Еще и не придет, да и правильно сделает, пожалуй...
Когда Ольхин предложил одной из своих учениц, Анне Григорьевне Сниткиной, помочь известному писателю Достоевскому написать менее чем за месяц роман, она не смогла скрыть своей восторженной радости. Нет, дело не в 50 обещанных за работу рублях. Она, хоть и человек не бедный — недавно умерший отец завещал ей домик на окраине Петербурга тысяч в 15 стоимостью, и в будущем году, когда ей исполнится 21, вместе с совершеннолетием она получит и право на завещанное ей, но она давно уже решила сама зарабатывать на жизнь. Отец постарался дать ей неплохое образование — сначала в Мариинской женской гимназии, потом на Педагогических курсах. Училась она и в университете на физико-математическом факультете, однако оставила его — предмет пришелся ей не по сердцу, а идея — где бы ни учиться, лишь бы получить высшее образование — была ей чужда. Узнав об открытии курсов стенографии, которые могли дать ей реальную профессию, Анна Григорьевна тут же записалась на них и вскоре была признана лучшей ученицей. Предложение Ольхина открывало наконец выход ее мечте — жить собственным трудом, в чем, конечно, сказывалось впечатление, которое произвел на нее роман «Что делать?» Чернышевского. Но восторг ее все-таки принадлежал другому: любимым ее, чуть не с детства, писателем был Достоевский. Любовь эту привил ей отец, а она обожала отца и скоро возобожала и любимого им писателя. «Бедные люди», «Неточка Незванова» — она так влюбилась в свои 16 лет в героиню, что и домашние и подруги иначе как Неточкой ее и не звали: Анна — Анюта — Нюточка — Неточка... Потом «Униженные и оскорбленные», «Записки из мертвого дома» — она рыдала над ними. И вот совсем недавно — первая часть «Преступления и наказания»... Раскольников произвел на нее решительное впечатление, хотя в кругу ее сверстников-друзей ругали и роман и Достоевского: зачем-де напраслину на молодое поколение возвел — сделал студента убийцей? Она и сама начинала сомневаться, но все-таки видела в Раскольникове прежде всего страдальца, человека высоких страстей, благородного, но ставшего жертвой ложной идеи, доведшей его до преступления. Так научил ее понимать Достоевского отец, а ему она верила, как и своему сердцу.