Душа ее пребывала в неизвестном еще ей самой смятении. Ей сделалось вдруг ужасно обидно и больно за ее долгое обожание этого человека, оказавшегося недостойным высокого чувства: на ее глазах, в одночасье, рушились сложившиеся годами, казавшиеся незыблемыми идеалы. Конечно, кто заставляет ее обожать именно его? В конце концов он не виноват в том, что не соответствует тому образу, который придумался, примечтался ей в девических ее снах наяву, да, может, и не сам он такой, а жизнь калечила, ломала его, сделала его издерганным, больным. Больным... Да и каков бы он ни был, он все-таки надеется на ее помощь. Ждет сейчас. В конце концов это ее работа. Просто теперь она уже знает, с кем имеет дело, и должна соответственно вести себя — строго, сухо, по-деловому. И ведь всего месяц, а там — прощайте, господин Достоевский...
Она и сама не заметила, как к назначенным восьми часам оказалась около его квартиры. Поднимаясь по лестнице, механически пересчитала ступеньки, их было, конечно, тринадцать, как в «Преступлении и наказании», и она уже не удивилась этому.
— Голубчик, Анна Григорьевна, как хорошо, что вы пришли, я уж думал, не придете, я ведь давеча напугал вас, уж не сердитесь, милочка, на старого человека, — встретил он ее в прихожей.
Она предложила ему сразу начать работу — время позднее, а ей возвращаться почти на окраину, в район Смольного.
И он начал диктовать. Скорее даже рассказывать ей о чем-то дорогом ему, но и вместе мучительном. Потом они отдыхали, пили чай. А он продолжал рассказывать ей уже о своей юности, о первых шагах в литературе, о петрашевцах, казни на Семеновском плацу, каторге, Сибири... Потом о своих долгах, о кабальном договоре со Стелловским. Он говорил просто, не рисуясь, без надрывов, даже как будто добродушно. И ей вдруг стало стыдно за то, что она поверила, пусть на мгновение, что этот человек мог убить жену, она подняла на него глаза и впервые, после первого взгляда, посмотрела на него (все время она нарочно старалась не смотреть на него и, главное, не встречаться с его неприятным ей взглядом) и вдруг увидела перед собой действительно очень больного, измученного человека — и почему он показался ей старым? — ему не больше 35—37 лет, — глубоко страдающего и какого-то до боли неуютного человека, одинокого, окруженного недобрыми к нему людьми. И вот он доверился ей, открыл душу, потому что ему больше некому открыться, но ей он доверился, значит, посчитал ее достойной своей исповеди, и ей вдруг стало просто с ним, хорошо и даже гордо за себя.
Она приходила к нему теперь каждый день. По вечерам, а порой и ночами переводила стенографические записи, сама переписывала все начисто и приносила ему уже готовые страницы. И все-таки работа шла напряженно, времени до 1 ноября оставалось все меньше, а герои «Рулетенбурга» все метались, страдали, противная Полина мучила несчастного Алексея Петровича, а он любил eе все сильнее и все сильнее ненавидел ее — этого Анна Григорьевна никак не могла понять: что же это за любовь такая? Она давно уже поняла, что за вымышленными героями перед ней раскрывается история сердечных мучений самого Федора Михайловича — к тому же он успел рассказать ей и о Сусловой, и о Сальвадоре, и о том, как измучила его эта женщина, и Анна Григорьевна уже ненавидела Полину, а Алексей Петрович казался ей жалким, и ей было ужасно неловко за Федора Михайловича — ведь это он открывал и себя, частицу своей измученной души на всеобщее обозрение, и она представляла, как легко и как весело будут плевать в эту распахнувшуюся, раненую душу его многие враги, недоброжелатели, пересмешники.
Порой он, как в первый день, срывался, бурчал, нервничал, грубил, даже наорал однажды на Федосью — она, конечно, сама хороша: он попросит чаю, а она забудет, уйдет к соседке да и просидит там полдня, но все равно — кричать на женщину?.. Заметив, как изменилось лицо Анны Григорьевны, услышавшей крик Достоевского, Федосья, провожая ее, вдруг зашептала ей, что она обожает Федора Михайловича: он взял ее в дом с тремя детьми, когда она осталась совсем одна, без средств, после смерти мужa, сгоревшего от белой, горячки — допился. Он спас и ее, и ее сироток, и, знаете, какой он добрый, это он только так — сорвется порой, потому что трудно ему и одиноко, но сердце у него доброе, редкое — по ночам сидит работает, заслышит, кто из ее детишек закашляет во сне или заплачет, непременно придет укроет, успокоит, а если почему-то не сможет сам, только тогда ее потихоньку разбудит, — шептала она, утирая слезы подаренным ей Федором Михайловичем зеленым в клетку платком. А однажды встретил Анну Григорьевну хозяин дома Олонкин, с которым Федор Михайлович познакомил ее, чтобы, не дай бог, каких сплетен не поползло, будто какая-то молодая девушка ходит к этому, к писателю, и стал горячо благодарить любезную Анну Григорьевну за ее помощь Федору Михайловичу: «Бог вас наградит, Анна Григорьевна, за вашу доброту, потому что великому труженику помогаете, — я всегда к заутрене иду, у него огонь в кабинете светится — работает...»
Отношения у них как-то сами собой установились дружеские, доверительные. Анна Григорьевна теперь о многом расспрашивала его, и он охотно, с поражающей ее искренностью, отвечал.
— Зачем вы, Федор Михайлович, вспоминаете только о грустном да о несчастьях? Расскажите лучше, как вы были счастливы.
— Счастлив? — удивился он, будто вспоминая. — Счастья у меня как будто еще и не было — того счастья, о котором я всегда мечтал. Я его все еще жду, хоть и знаю, счастье — это только мечта...
— Ну а почему бы вам не жениться? Вы бы не были так одиноки и, может быть...
— Жениться? Да никто не идет за меня, — сказал он с какой-то такой искренностью, что ей стало ужасно жалко его и немного за него стыдно: зачем он так о себе?..
И он рассказал ей все о своей первой жене, о Паше — это он встретился ей тогда, в первый приход, — об Аполлинарии, Анне Васильевне Корвин-Круковской, о своем предложении Елене Павловне...
Все-таки какой-то он странный и долго так не протянет — всегда один, без душевной заботы, на вечном нерве, питается кое-как...
Время летело. Приближался конец октября, но и роман — хоть Достоевский все более нервничал и сомневался, поспеют ли к сроку, — все-таки подвигался к окончанию. Алексей Петрович, уже почти в полубезумии, выиграл для Полины тысячи, чтобы она могла бросить их в лицо оставившему ее любовнику, но она бросила их в лицо Алексею Петровичу, и Анна Григорьевна уже всем сердцем своим ненавидела их обоих, презирала ее за коварство, его за малодушие, за любовь к ней и страсть к рулетке.
— А куда подевалась китайская ваза? — как-то полюбопытствовала она.