Позднее Набоков изображал себя вечно одиноким. Разумеется, он не терял попусту время в кафе и барах, однако в зимний сезон ему доводилось играть самые разнообразные роли в общественной жизни русского Берлина: он выступает с чтением своей поэзии или прозы на заседаниях Союза русских журналистов и литераторов, кружка Татариновых — Айхенвальда, новой группы «На чердаке», в которую входили Офросимов и Горлин; в начале ноября в качестве члена жюри отбирает шестерых претенденток на титул Королевы русской колонии 1928 года на ежегодном Балу прессы; позже, в том же месяце, — в более серьезном настроении — пишет статью по случаю празднования Советами десятилетия большевистской власти (он предложил эмигрантам отметить десять лет свободы и презрения к советской идеологии), а два дня спустя читает стихи на вечере, посвященном десятой годовщине Белой армии17.
Несмотря на его активное участие в литературной жизни, которая проходила на виду у всех, подлинная его работа продолжалась в уединении. В январе 1928 года наконец закончился период вызревания, и он приступил к работе над вторым романом. Книга потребовала от него необычных исследований. Набоков заплатил за визит к легочному специалисту, чтобы узнать, как ему лучше избавиться от своей героини. Неисправимый любитель розыгрыша, он не сделал ничего, чтобы развеять подозрения врача: «„Я вынужден убить ее“, — сказал я ему. Он окаменел»18.
В конце января он написал матери, что полностью поглощен работой над романом, который предполагает назвать «Король, дама, валет». Спустя три недели он закончил три главы и был удовлетворен тем, что у него получается нечто «гораздо сложнее и глубже „Машеньки“». Еще через пять дней он почти закончил четвертую главу и сообщил матери, что ведет
кротообразную жизнь: и корплю, корплю до заворота мозгов, над моим новым романом. Четвертая глава почти кончена — кончу ее, вероятно, сегодня. Мне так скучно без русских в романе, что хотел было компенсировать себя вводом энтомолога, но вовремя, во чреве музы, убил его. Скука, конечно, неудачное слово: на самом деле я блаженствую в среде, которую создаю, но и устаю порядком… Боюсь, что в романе будет многовато клубнички, но ничего не поделаешь: если описываешь, как человек ходит, улыбается, ест, то приходится столь же подробно описывать, как он действует на кипридовом поприще19.
Пока он писал свой второй роман, первый неожиданно стал приносить доход. Несколько месяцев назад состоялся разговор о переводе романа на немецкий язык. Первым делом Набоков подумал, что это было бы неразумно с художественной точки зрения, но тут же добавил: «Но если хорошо заплатят…» 21 марта он подписал соглашение о праве на публикацию романа с одной из крупнейших газет Ульштейна «Vossische Zeitung» — немалая честь и финансовая удача; наконец-то можно купить кое-что из одежды. Перспективы открывались еще более благоприятные: «Vossische Zeitung» уже заинтересовалась немецким изданием романа «Король, дама, валет», хотя книгу еще нужно было написать по-русски20.
В начале апреля Сирин прочел «Университетскую поэму» в Кружке поэтов. Это новое объединение было основано в феврале Михаилом Горлиным, взявшим на себя обязанности его секретаря. Кружок поэтов, просуществовавший с 1928 по 1933 год, собирался дважды в месяц и даже издавал собственные сборники. Среди его членов были Евгения Залкинд, автор коротких рассказов и в будущем (под именем Евгения Каннак) переводчица Набокова на французский; поэт Раиса Блох, жена Горлина, которая погибнет вместе с ним в том же концентрационном лагере, и двое признанных мэтров объединения — Сирин и Владимир Корвин-Пиотровский, не встречавшиеся с начала 1923 года, когда распалось Братство Круглого Стола. Хотя Сирин знал, что Корвин-Пиотровский теперь вернулся в стан эмигрантов, и хотя он ценил его постоянно развивающийся поэтический талант, Сирин все же вначале настороженно отнесся к человеку, которого не видел с тех пор, как тот вместе с Дроздовым и Алексеем Толстым стал сотрудничать в коммунистическом «Накануне». Однако Корвин-Пиотровский тепло отозвался об «Университетской поэме», и готовая начаться холодная война уступила место дружбе21.
Однажды Кружок поэтов пригласил в свои ряды Нину Пиотровскую и Веру Набокову. Чтобы стать его членами, они должны были представить стихи собственного сочинения. Когда обе женщины отказались, на помощь им пришли мужья — Пиотровский с серьезным стихотворением для своей жены, Сирин — с юмористическим стишком для Веры, написанным тут же, на одном из заседаний клуба. Кружок поэтов улыбнулся своим мэтрам и уступил22.
Единственное воспоминание о Сирине тех лет оставила Евгения Залкинд. Она пишет, что его отношение к начинающим поэтам кружка было дружески-снисходительным, но гораздо интереснее было наблюдать его «в гостях» среди друзей в частном доме. Опоздав, он мог объяснить это следующим образом:
«Расписался, не заметил, как пролетело время» — и выражение у него было рассеянное, отсутствующее: он был еще не с нами, он думал о недописанной странице…
Любил иногда выдумывать игры: «Смотрите две минуты на эту картину, а потом закройте глаза и расскажите, что запомнили». Конечно, он один был способен по памяти восстановить картину, не забывая ни малейшей подробности. Память, особенно зрительная, у него была исключительная, — и он даже признавался, что она ему мешает иногда, загромождает сознание23.
К 4 апреля Набоков написал триста страниц романа «Король, дама, валет», дошел до одиннадцатой главы и чувствовал себя в отличной литературной форме. Набокова обрадовало то, что его юный ученик Владимир Кожевников, часто бывавший у них с Верой в тот год, покрылся потом и тяжело дышал, когда слушал его чтение романа. К середине мая, когда в «Руле» вновь заструился ручеек сиринских рецензий, он, кажется, уже завершил черновик романа, а к концу июня — его беловик24.
Неудавшееся убийство в море: мелькнувшая у Набокова во время поездки в Бинц идея легла в основу романа, ни в чем не похожего на «Машеньку». В 1925 году он сделал заметный шаг вперед, когда перешел от ангелов и апостолов, драконов и средневековых видений к тому, что происходит здесь и сейчас. Однако к 1927 году, написав «Машеньку», «Человека из СССР» и «Университетскую поэму» и уделив эмигрантской жизни больше внимания, чем любой другой серьезный писатель-эмигрант, он почувствовал, что пора передохнуть: «эмигрантские персонажи, коллекцию которых я собрал в „Машеньке“, были настолько прозрачны для глаз современников, что можно было легко разглядеть этикетки за каждым из них… У меня не было ни малейшего желания становиться последователем метода, который берет за образец французский роман „человеческого документа“, где герметически закрытую группу людей прилежно описывает один из ее членов, — нечто похожее… на бесстрастную и скучную этнопсихологию… современных романов»25.