Корпус обратился как бы в осажденную крепость.
Там, за стенами, творились ужасы, люди умирали за несколько часов, в домах курили уксусом, держали на тарелках «хлору», по дворам жгли можжевельник или навоз, по улицам разъезжали зеленые фуры с покойниками, а то и простые дровни с уставленными на них гробами.
Здесь же царила видимость благополучия. Начальство не спешило поведать воспитанникам о положении дел, и тем приходилось довольствоваться слухами, все-таки проползавшими в щели. Иные из них были страшны, иные комичны. Рассказывали про людей, вылезавших из общей ямы с мертвецами, куда их сбросили по ошибке, про некоего профессора (называли разные имена), который, боясь заражения, осматривал языки больных не иначе как в бинокль или подзорную трубу, из-за приотворенной двери. Зародилась и своя собственная, корпусная, легенда про офицера, будто бы умершего от холеры и с тех пор бродящего ночью по корпусу. Легендой этой пугали в основном питомцев малолетного отделения, располагавшегося на отшибе, за Яузой, но потом она пошла гулять по всем последующим поколениям кадетов.
В декабре холера пошла наконец на убыль, а к Масленице возобновили отпуска, но с условием ездить непременно в закрытом экипаже. Оно и не беда, это препятствие давно научились обходить, но возникло еще одно: кадетам не успели построить форменные брюки серого сукна, только что введенные, и в город выпускали лишь тех, кому это сделали за свой счет родители. Надо думать, что Федотову пришлось потерпеть.
Замкнутая корпусная жизнь прихотливо искажала масштабы происходящего: главным оказывалось не то, что совершалось в «том», большом мире, а то, что происходило «здесь». Да и все случавшееся «там» рассматривалось исключительно с точки зрения того, как оно отзовется «здесь», — это занимало более всего и сильнее всего смущало воображение.
Менялись директора, менялись на редкость часто. Едва в 1831 году вместо совсем уже отжившего, рыхлого, с ватой, торчавшей из ушей, и следами от пластыря на висках, генерал-майора Петра Сергеевича Ушакова пришел новый, генерал-майор же Павел Петрович Годеин, не успевший оставить по себе следа, как в 1832 году его сменил новый генерал-майор Карл Павлович Ренненкампф, участивший и до него не редкие порки; а выйди Федотов из корпуса годом позднее — так застал бы следующего, генерал-майора Александра Иосифовича Статковского. Явление каждого нового директора порождало новую волну толков: допытывались о его прошлом, о характере и послужном списке, строили предположения о возможном новом курсе ведения дел.
Событием 1833 года стала смерть Николая Ивановича Демидова, главного директора Пажеского, а также всех сухопутных корпусов и Дворянского полка. Тело его привезли в Москву в ореховом с медью гробу и погребли у Спасо-Андроникова монастыря, а кадетов побаловали отменным завтраком, чем-то наподобие поминок. В покойном — человеке неприятном, даже противном, со страстью к нравоучительным беседам, с излюбленным обращением «детушки», с дурацкой прической (хохол спереди, косички сбоку и прибор волос позади), с обыкновением ездить к обедне в корпусную церковь, вносящим тем самым дополнительное неудобство в существование кадетов, — было по крайней мере нечто домашнее. Его сменил Иван Онуфриевич Сухозанет — бледный, красивый и отчужденный, в котором только и было особенного что одноногость.
Несомненно, событиями чрезвычайными оказывались все наезды членов царствующего дома — прежде всего самого Николая I и его брата, высочайшего шефа кадетов (Константин — тот ленился ездить из своей Варшавы, а Михаил, сменив его, зачастил). К каждому посещению на мачте поднимался флаг, загодя шли строжайшие проверки и репетиции, что не мешало высоким гостям замечать-таки неполадки. Всё доводилось до сведения директора и изливалось на кадетов пестрой волной взысканий.
В ноябре 1834 года Николай нагрянул в корпус со всем августейшим семейством. Батальонное учение проводилось в Тронном зале, в присутствии императрицы, и воспитанники имели счастье видеть в своих рядах цесаревича (будущего Александра II) в мундире лейб-гвардии Павловского полка. Чем не событие? Тем более что всякое высочайшее посещение, принося беспокойство, сопряжено было и со вкусным, не будничным обедом.
Подобных событий оказывалось немало. И открытие в 1830 году малолетного отделения, и высочайшее присвоение кадетам галуна на мундир (в отличие — о торжество! — от всех губернских кадетских корпусов вместе с Дворянским полком, на галун права не имевших), и узаконение коричневого цвета для древка корпусного знамени, и разрешение танцевальных классов в часы, свободные от занятий, и даже введение ставшего с тех пор знаменитым утреннего сбитня.
Событиями становились и все календарные церемониалы — предвидимые и подготавливаемые, проходящие по раз и навсегда затверженному порядку, с заучиванием наизусть речей, репетициями, пышно разодетым швейцаром, непривычным ароматом от благовоний, изливаемых на каленые кирпичи, с новенькой, специально сберегаемой формой и, разумеется, праздничным обедом вместо обычного супа, отварной говядины «под красным соусом» и каши-размазни с маслом. Все как будто было заранее известно и все-таки всякий раз заново рождало волнения, страхи, надежды и упования.
Здесь господствовали свои страсти, непонятные для всякого, явившегося из большого мира, своя система ценностей, свои порядки, свое социальное устройство, своя юриспруденция, свои обычаи и предрассудки, свои кумиры и увлечения. Две силы определяли эту жизнь, соперничая между собою и в своем соперничестве составляя противоречивое, нерасторжимое единство: «начальство» и «товарищество».
У «начальства» была реальная и абсолютная, поистине всепроникающая власть, призванная реагировать на малейшие отклонения от мелочно разработанного распорядка. Столь же тщательно разработанная система наказаний, призванная осуществлять эту власть, составляла подобие иерархической лестницы, сообразующейся с характером каждого поступка.
На самом низу лестницы располагалось лишение воспитанника сбитня или булки или того и другого вместе, равно как и лишение пирога. Вина чуть более весомая влекла за собою оставление без обеда, а также ограничение хлебом и водой. Виновного более серьезно могли поставить «на линейку» (то есть с амуницией, ружьем, ранцем по стойке «смирно») и держать столько, сколько будет сочтено целесообразным. Более сильным средством были розги, различаемые не только по числу наносимых ударов, но и по самой обстановке: порка могла производиться келейно, в цейхгаузе, а могла — в актовом зале, при собрании всего корпуса, с произнесением речей, обставляемая как торжественная процедура.