Но усердие всё превозмогает, и уже в 1832 году великий князь Михаил Павлович с удовлетворенностью отметил в приказе, что воспитанники «были одеты весьма чисто, стояли под ружьем хорошо, ружейные приемы делали отлично, правильно и ловко; в маршировке же желательно более развязности в шаге», — и этот нюанс не упустил изощренный знаток, но желал соблюсти справедливость: «впрочем, маловажный сей недостаток в короткое время может быть исправлен и ни мало не отнимает существенного достоинства сего заведения…».
В этом успехе была немалая доля и федотовского усердия: он не только был безупречен во фронте, и когда шел с ружьем, то штык у него не то что не заваливался, но, верно, даже не шевелился. Он сам уже обучал других. За примерные успехи в июле 1830 года он был произведен в унтер-офицеры только что учрежденного малолетного отделения (корпус разрастался, и вместо двух рот в нем было шесть: одна гренадерская, три мушкетерские, одна резервная, одна малолетная). А в 1832 году Федотов уже был старшим унтер-офицером гренадерской роты и в 1833-м — фельдфебелем.
Что же до собственно учения, то оно содержало в себе мало увлекательного. Николай I, выскребавший и выметавший из кадетских корпусов последние, с его точки зрения, обметыши былой корпусной домашности и александровского либерализма, был вполне последователен, превращая их в сугубо специальные заведения. Если в юнкерских училищах, готовивших для гвардии, образование сохраняло какую-то широту и отчасти даже светскость, то в корпусах преподавалось лишь то, что нужно было строевому офицеру, — и не более.
Учителя, как правило, были дурные. Служба в корпусе приравнивалась к нестроевой, и хорошие офицеры редко шли на нее по охоте, а попав — старались не задержаться. Большую часть наставников составляли люди неумные, предмет знавшие плохо и к тонкостям воспитания юношества никак не приспособленные. Некоторые, исключительно в целях дидактических, любили давать волю рукам, а некоторые возводили этот нехитрый прием до уровня изощренной системы, вроде учителя французского языка, который способствовал усвоению диакритических знаков ê и à, ударяя костяшками пальцев с нужной стороны по голове кадета, для понимания же природы ê употреблял обе руки сразу, сведенные шатром над той же злосчастной головой.
Дурны большей частью были и учебники — трудные, многословные. Да и их — «Физики» Двигубского, «Оснований механики» Франкёра, «Истории» Кайданова, «Русской грамматики» Греча, «Краткой всеобщей географии» Арсеньева, «Руководства к тактике» Медема, «Записок об артиллерийском искусстве» Бесселя и еще пары хрестоматий по французскому и немецкому языкам — не хватало, выдавали по одному экземпляру на нескольких воспитанников сразу. А два тяжеленных тома «Руководства к артиллерийскому искусству» Маркевича были единственными на весь корпус, притом что знать их надо было назубок.
Впрочем, по иным предметам, и даже по такому важному, как фортификация, учебников не было и в помине, тут оставалось полагаться лишь на «записки», то есть переходящие из рук в руки и переписываемые кадетами тексты лекционных курсов, а чертежи копировать с доски, на которой их рисовал мелом Иван Васильевич Кобыляков, учитель неважный и характером вздорный.
Как ни трудно было учиться, многие кадеты — любопытный парадокс — учились неплохо: все-таки на уроках узнавалось нечто новое, подчас и любопытное, особенно по части военной техники, до которой юный ум всегда охоч, и даже в прикладном эмпиризме преподносимых знаний содержалось нечто привлекательное — конкретное, то, что можно потрогать руками и применить к делу. И они старались, исключая разве что «отпетых» или дубиноголовых.
Старался и Федотов. Он и в точных науках был первым, и в словесности, и в отвлеченных материях, и в практических, и в тех, что требовали соображения, и в тех, что не требовали. Выходили ли кадеты на полевые занятия — он ловчее всех обращался с астролябией и землемерной цепью. Брали ли в руки рапиры или эспадроны — он, невысокий, но подвижный и складный, и тут не отставал. Даже в риторике, которая сводилась к заученным ответам на нелепейшие вопросы, он был на приличном счету. И чертежи у него были образцовые. А его «записки» копировали другие — так толково и кратко они были составлены, так чисто и разборчиво были перебелены тщательным почерком.
Разумеется, дело заключалось не только в одном старании, которым всего, как ни бейся, не достигнешь, но и в природных способностях, да и в живой заинтересованности ума. Ведь Федотов так увлекся немецким языком, что многими часами сидел над хрестоматией, переводя Кристофа Виланда или Фридриха Клопштока (стихами, конечно). Не для того же, чтобы дважды произнести по-немецки речь на публичных актах? Хотя, может быть, и для того тоже — тянуться надо было во что бы то ни стало.
У него были явно незаурядные способности. Прежде всего — редкая память. «Всякая страница, прочитанная им в то время, по нескольку дней будто носилась перед глазами», — вспоминал о нем сослуживец Александр Дружинин, да и сам Федотов (в передаче того же Дружинина) рассказывал так: «Если на экзамене или при повторении уроков мне случалось запамятовать ту или иную подробность, одну или две учительские фразы (в то время еще учеников не убеждали отвечать своими словами. — Э. К.), мне стоило только закрыть глаза на минуту, и всё забытое, будто откуда-то выпрыгнув, являлось передо мной как написанное на бумаге. Эта способность длилась еще несколько лет после моего выпуска; впоследствии память стала слабеть…»
Да еще — сильное воображение, способное овеществлять всякую отвлеченность: «Для него история была рядом драматических сцен “в костюмах и с приличною обстановкою”; география переносила его под чужое небо, к чудесам чуждой нашему краю растительности. “Когда я, маленький, — говорил он, — глядел на ландкарту, около меня будто бродили львы, крокодилы и удавы”; слушая военные науки, он присутствовал при движении войск, тяжких боях, осаждал крепости и выдерживал приступы…»
Его явно творческая натура искала и находила себе пищу в самых прозаических и сухих материях, возможно, еще и потому, что духовной пищи в корпусе было недостаточно.
Читал он далеко не в том количестве, в котором нуждается любознательный подросток и юноша. В корпусе казенных книг водилось чрезвычайно мало, да и те, что имелись, были тщательно отобраны начальством. Со стороны книги проникали с трудом и случайные, а обнаруженные, они тотчас изымались, потому что своих книг, равно как карманных денег, держать было не положено. Всё, чем жила набиравшая силы, становившаяся в эти годы великой русская литература, оставалось где-то в стороне от кадетской жизни — «там», за стенами кадетского мира. Да и времени на чтение не хватало.