Высоко уже поднялось солнце и сквозь парусину шатра ярко-матовым светом разливались его лучи надо мной, когда я проснулся на другой день. В палатке никого уже не было. Едва я приподнялся, потягиваясь и расправляя свои измятые члены, как осторожно разодвинулись полы шатра и между ними показался сперва медный чайник, затем усатое, загорелое лицо майорского вестового и наконец вся его грузная изогнувшаяся фигура.
— Заспались, ваше благородие, заговорил вестовой! — Прочие господа давно уж повставали и чайку понапились; вот Ширванцы стали подходить, так они вышли встречать… Это уж в другой раз я вам чайничек подогреваю, продолжал солдат, как [59] видно из разговорчивых. — Да казак раза три приходил понаведаться, не встали ли, мол.
— Какой казак?
— Не могу знать, ваше благородие, из каких он будет… По нашему, должно, не силен, ни слова не разумеет. Да он и по сейчас…
Но далее я уже не слушал. В палатку просунулась огромная черная папаха и я видел, что, путаясь между полами, как в тенетах, ко мне пробирался «казак», о котором шла речь.
— А!.. Насиб! здравствуй! Что, брат, скажешь?
— С конем нашим, отвечал он по-лезгински, — что-то плохо… Ноги распухли, не ест ничего и не встает, бедный…
Мысль потерять лучшую лошадь в отряде, а самое главное, перспектива остаться без лошади на все время предстоящих «удовольствий», подобных только-что испытанным накануне, обдала меня, как варом. Я схватил фуражку и выскочил из палатки.
— Где он?
— Вот здесь, недалеко, идите за мной, говорил Насиб, пробравшись вперед.
Переходя через спящих людей и лавируя между животными и беспорядочно нагроможденными вещами, я следовал за Насибом и еще издали увидал своего «Султана». Он лежал под открытым солнцем возле группы столь же изнуренных офицерских лошадей, глаза которых, казалось, так ясно выражали какую-то трогательную покорность судьбе. Я [60] подошел к своей лошади, погладил ее и попробовал поднять; она приподнялась немного, но снова рухнулась и, будто с мольбой в помутившихся глазах, лизнула мою руку.
— Да что же с нею? спросил я в отчаянии Насиба, которого добрая физиономия почему-то показалась мне в эту минуту необыкновенно глупою.
— То же, что и со всеми другими, — надорвалась.
— Когда ты поил ее?
— Вчера, через полчаса после прибытия, я дал ей два ведра. Она осушила их мигом, и когда я достал третье, уже для своей лошади, «Султан» отогнал ее и впился в ведро так, что я сначала не мог отнять, а потом сжалился…
После восьмидесятиверстного безводного перехода в страшный жар, лошади, не чувствующей ног от изнурения, сразу три ведра воды!. О, добрый Насиб — это ты!.. Его услуга мне только напомнила Крыловского медведя, но делать было нечего: кроме привычных к степям киргизских лошадей, все остальные более или менее в таком же плачевном состоянии…
Я возвратился в палатку, с наслаждением окатил себя несколькими ведрами воды, напился чаю и затем, свежий и бодрый, пошел бродить по лагерю и осматривать место нашего расположения.
Вокруг колодцев стояли плотно-столпившияся массы верблюдов и слышались шумные киргизские голоса. Сквозь эту «флотилию пустыни» я с трудом [61] пробрался к одному из колодцев, отверстие которого, как и всех остальных, выложено огромными глыбами камня; здесь, в страшной суете, Киргизы поили наших верблюдов. Смотря на эту процедуру, я решительно не знал, чему более удивляться: быстроте ли, с которою осушались большие деревянные корыта, или необыкновенной ловкости, с которою Киргизы доставали воду из двадцатисаженной глубины. Откинув на затылок волчий малахай, засучив рукава за локти и широко расставив ноги, Киргиз как привинченный стоит над отверстием колодца; перебирая веревку, его мускулистые руки мелькают быстро, точно крылья ветреной мельницы, и что ни взмах — сажени на полторы вылетает веревка, к которой привешена тяжелая кауза (Большой киргизский сосуд из верблюжьей кожи для вытаскивания воды из колодцев).
Невольно бросаются в глаза некоторые особенности этого оригинального племени. В отличие от чистоплеменных Туркмен, Киргизы обладают более живым темпераментом и грязны до невозможности. Они говорят, что платье предохраняет от солнца, и несмотря даже на сорокаградусный жар, никогда не покидают огромную маховую шапку и несколько ватных халатов. Киргизы вечно шумят, — такова их натура; слушая их болтовню о прошлогоднем снеге, можно подумать, что они сейчас подерутся; однако ничуть не бывало, — это только обыкновенный способ их разговора. О самых простых [62] вещах, в дороги или на бивуаке, они говорят не иначе как громко перекрикиваясь, и их резкие голоса день и ночь раздаются по всему лагерю, за исключением тех коротких промежутков, когда они едят. Обыкновенно, на краю лагеря, киргизская ставка бросается в глаза еще издали, — пиками воткнутыми в землю около целой пирамиды безобразных седел, с торчащими на целый фут передними луками. Вот тут-то, три раза в сутки, плотным кольцом усаживаются Киргизы вокруг огромного чугунника какого-то варева, из которого неизменно выглядывают верблюжьи кости. Какая-то благоговейная тишина водворяется между ними; в это время они как бы немеют и, пока остается в котле хоть ложка их серой похлебки, можно, кажется, услышать муху, пролетавшую над киргизскою трапезой.
У колодцев, где солдаты и казаки поили коней или наполняли свои баклаги, кипела та же шумная жизнь, полная брани и смеха, но не доставало только киргизской ловкости. Ведра, манерки и котелки на длинных веревках целыми десятками сновали в колодезь и обратно, путались, обрывались, и в результате, в деле совершенно новом для солдат, конечно, выходило много шуму, но мало воды.
Вода здесь превосходная. Колодцев около двадцати, и они разбросаны на небольшой, с квадратную версту, совершенно голой равнине, занятой теперь нашими войсками. С севера и юга равнина окаймляется двумя параллельными грядами высоких холмов, [63] обрывающихся меловыми утесами ослепительной белизны, между которыми тянется караванный путь. Вот это-то дефиле, образуемое горами и усыпанное колодцами, и носит имя, напоминающее знаменитого учителя Нерона.
Отряд наш уже стянулся к Сенекам. Проведя всю ночь на 19 число в дороге, вчера утром добрела сюда злополучная вторая колонна, а сегодня в полдень прибыл наконец и арриергард со штабными верблюдами.
Последствия крушения 18 числа, к счастью, незначительны: кроме верблюдов, пало несколько лошадей и с ума сошел один артиллерист. Но люди уже отдохнули и оправились от понесенных трудов как ни в чем не бывало; они снова смотрят молодцами и теперь, когда я пишу эти строки, со всех концов лагеря несутся громкие солдатские песни.