3
В некоторых дневниках и письмах мы обнаруживаем предельную сгущенность всего «правильного» – оценок, поступков, самохарактеристик – словно они специально созданы для показа другим людям. Как это ни покажется странным, такие записи чаще принадлежали тем, кто мог лучше питаться в силу своего положения. Традиционное чувство благодарности, заставлявшее не единожды говорить о благодеянии, здесь значительно усилено. Еще и еще раз старались доказать, что ценят заботу о себе, что неизмеримо признательны за нее. Будто ожидали, что кто-то из власть имущих обязательно заглянет в этот дневник или прочтет это письмо – и удостоверится, что не зря была оказана им помощь, что они заслужили ее. Искреннее выражение политической лояльности, даже высказанное только в личном дневнике или лишь в частных письмах своим близким, давало, хотя бы и иллюзорное, ощущение устойчивости в настоящем и уверенности в будущем. И оно с радостью подкреплялось возможностью сообщить новые свидетельства о том, как их ценят и оберегают, как справедлива и гуманна Советская власть.
Кажущаяся излишней и фальшивой политизация блокадных документов имела, однако, несомненное достоинство. Она позволяла логично и последовательно выстраивать каноны своего поведения в соответствии с нормами коммунистической морали и политической дисциплины, которые унаследовали многие черты традиционной этики. Управляющий промкомбинатом Октябрьского района свой январский дневник 1942 г. озаглавил так: «Большевики – люди особого склада. Беглые заметки из жизни в непобежденном Ленинграде Никулина А. П.»[1699]. Это, несомненно, сразу определило особый тон повествования – мы увидим это на следующей странице дневника: «Я солдат революции, отдавший все свои силы служению своей матери родине, своему народу, наконец, я убежденный марксист-ленинец-сталинец…Я не отчаиваюсь, я не чувствую обреченности, нет, я борец, я большевик, на колени не встану… Я не сдаюсь»[1700].
Написано это было в то время, когда тысячи людей умирали от голода и может показаться удивительным нарочитая отстраненность от «злобы дня». Но первая запись появилась в дневнике 10 января 1942 г., в самые страшные дни – и, вероятно, не случайно. Стремление максимально воспользоваться риторическими средствами не может порицаться. Он выбрал язык, точно отражающий его настрой и его решимость не отступать. Такой язык задает целую программу поведения: он ясен и не отягощен многословными рассуждениями, ослабляющими способность к сопротивлению. Язык – суть этого человека, и, возможно, нечто, цементирующее его волю. Постоянные риторические упражнения становятся средством поддержания силы духа. «…Нет уныния, нет испуга, нет обреченности. Поступь тверда, шаг уверенный, хозяйский…Горожане испытывают величайшие трудности, но город живет, город борется, город героев здравствует»[1701] – такая тональность характерна и для других записей. Уникальная даже для этого дневника запись 21 января 1942 г. является не только свидетельством самоконформизации, но и средством проверки на стойкость. Выдержит ли он? «Сегодня день смерти „величайшего из великих“В. И. Ленина. Дело Ленина живет. Дело Ленина победит. Быть ленинцем это значит любить социалистическую] родину, драться за нее не щадя жизни. Сейчас нас ведет [здесь его почерк становится трудночитаемым. – С. Я.] Сталин, под его руководством мы победим. Писать нет освещения»[1702].
Никаких других записей в это день он не сделал. Он целеустремленно создает образ твердокаменного большевика в его почти что утрированном виде. Знание прописей политграмоты, очевидно, способствует этому. В каждой дневниковой записи настойчиво повторяются одни и те же клише. Кодекс примерного поведения, соотнесенный с собственными поступками, становится незыблемым. Он и самые страшные эпизоды блокады пытается отразить этим же языком: «…Видел сам, как сначала пошатывался мужчина, а потом упал… Недоедание сломило недюжинные силы богатыря. Падая, он протянул руку вперед и этим как бы сказал: „Даже умирая, падаю не назад, а вперед головой! Умираю не как трус, а как борец, но до полной победы над врагом силы у меня не хватило“»[1703].
Патетика фразы способна вызвать у иных очевидцев блокады и ощущение неловкости[1704], но она искупается несомненным и глубоким чувством сострадания, которое не тускнеет даже при передаче его таким языком. Ткань бюрократической речи рвется, когда он описывает увиденную в морге замерзшую женщину с ребенком: «Ее надорванные силы матери и гражданина не выдержали» – да, можно было бы сказать и проще, но искренность таких горестных строк в подтверждении не нуждается. И подчеркивая трагичность этой сцены, он все же находит слова другие, щемящие и трогательные: «…И она с поникшей головой любящей матери склонилась над своим родным и милым ребенком, но, как и сама, недвижимым и холодным»[1705].
Патетическое не существует лишь в «очищенном» от житейских деталей виде. Оно обуславливает и эти прорывы в официозном языке. Экзальтация не может быть до конца скована холодной риторикой – она побуждает более остро, непосредственно и ярко отражать сострадание, горе, боль. Можно говорить об односторонности оптимистических записей: картины блокады не исчерпываются только проявлениями стойкости. Дневник секретаря парткома фабрики «Рабочий» Е. М. Глазомицкой, подробно цитируемый М. А. Бочавер, сплошь заполнен примерами трудовых успехов, бодрости и несгибаемости горожан[1706]. Есть и другие образцы, достаточно посмотреть стенограммы сообщений партийных работников, составленные в 1944–1945 гг.[1707]. В письмах помощника коменданта ж. д. узлов А. Г. Белякова жене С. А. Беляковой много такого, что кажется привычным увидеть скорее в агитационной статье, чем в частной переписке. Особенно примечателен здесь подбор пафосных восклицаний – редкое письмо обходится без них. Даже асфальтирование проспекта, по его мнению, говорит «о большой силе русского народа»; встречается выражение «Великий Город-Воин» именно так, каждое слово с заглавной буквы[1708]. Конечно, здесь есть оглядка на военную цензуру, но, возможно, она и делала нравственные обязательства, содержащиеся в письмах, более частыми и менее размытыми.
Но акцент на героическом и только на героическом имел и нравственный смысл. Из сотен деталей блокады выбирается то, что с особой полнотой соответствует этике – советской, партийной, традиционной. Мысль автора в этом случае прямолинейна, он может позволить себе не касаться тех бытовых происшествий, где выглядит не очень привлекательно. Ему не надо опускаться до унизительных оправданий, указующих на его слабости. И сосредоточенность лишь на патетическом – яркое самовоспитывающее действие, поскольку она предполагает описание не столько самого события, сколько отношения к нему.