Государственные и общественные организации следили за распределением продуктов в столовых и магазинах[1734]. К этому делу было привлечено много людей, учитывая размеры хищений. Н. В. Мансветова вспоминала, как на заседании районной комиссии по проверке столовых задавался и вопрос о том, «как работники должны относиться к посетителям»[1735]. Вопрос о человеческом достоинстве, даже получивший такой «гастрономический» оттенок, не мог не подразумеваться во время этих споров. Примечательно, что кое-где были открыты комсомольские булочные и столовые: надеялись пристыдить нечестных продавцов[1736].
Контроль касался всех сторон повседневной жизни блокадников. Без созданной государством системы чрезвычайных мер по оказанию помощи число жертв в городе было бы куда более значительным[1737]. И примеров человеческого сострадания, которые поддерживали моральный канон, видели бы намного меньше.
Даже в «смертное время» следили, хотя и не всегда, за состоянием общежитий, детских домов, «очагов», детсадов. Особое внимание обращали, в значительной степени из-за опасения эпидемий, на чистоту квартир, домов, дворов, – не отказываясь от угроз и наказаний тех, кто нес за это ответственность[1738]. Призывы соблюдать личную гигиену, сколь бы унизительными они ни были, также помогали поддерживать представления о нормах, принятых в цивилизованном обществе. На совещании секретарей цеховых партбюро Кировского завода в начале января 1942 г. вопрос о личной гигиене рабочих являлся даже частью повестки дня. Отмечалось, что многие рабочие, находясь на казарменном положении, «в течение трех и больше месяцев не мылись в бане, завшивели», а после остановки водопровода им «негде умыть лица». Секретарям было предложено «изо дня в день наблюдать за чистотой» [1739] – последнее, конечно, оставалось часто лишь благим пожеланием.
Когда читаешь протоколы первичных организаций ВКП(б) и ВЛКСМ, кажется, что в них уделяется неоправданно чрезмерное внимание к графику собраний, уплате взносов, заполнению делопроизводственной документации, постановке и снятию с учета, проведению агитационной работы. Драматизма «смертного времени», как ни парадоксально, мы в этих документах часто не обнаружим, и в силу их краткости, и в силу пристрастия партийных и комсомольских инстанций к канцелярской рутине. Но это можно оценить и иначе. Все виды дисциплин – производственной, партийной, бытовой, этической – были связаны между собой. Партийная и комсомольская дисциплина принуждала и к соблюдению нравственных правил: не опускаться, помогать другим, следить за собой. Утрата представлений о системе идеологических и социальных ценностей, сколь бы надуманными они не казались нам сейчас, в то время делали поступки людей менее цивилизованными. «Опухшие от недоедания, с палочками, а все же явились на партактив», – описывал поведение заводских коммунистов инструктор парткома Кировского завода Л. П. Галько.[1740] И точно так же, невзирая на нездоровье, они шли на предприятия, выполняли задания, приободряли растерявшихся, одергивали «паникеров» – положение обязывает. А если члены ВКП(б) и ВЛКСМ не захотят быть образцом для других – заставят, пристыдят, пригрозят.
В столовой для железнодорожников коммунист унижался на виду у всех. «Надо его вызвать и крепко побеседовать… До чего распустился народ», – записывает в дневнике заведующий сектором пропаганды и агитации парторганизации Балтийского отделения Ленинградской железной дороги И. С. Намочилин. Вызывает у него тревогу и коллектив диспетчерской: «Опустился также, и разговоры о еде и эвакуации, надо вызвать»[1741]. Вызвать и распекать – это не только его прием, это универсальное средство. Он пытается, конечно, устроить наиболее истощенных в стационар[1742], но там не хватит мест на всех. Помочь невозможно, но и опускаться коммунист не имеет права. Если он должен быть, в силу своего звания, примером для других, то как можно требовать за это плату? Л. П. Галько отметил в дневнике, что в инструментальном цехе работают семь «дистрофиков». Принять это во внимание, не требовать многого? Нет, ситуация в цехе оценивается им с нарастающим раздражением, без всяких скидок на обстоятельства. «Работа… вообще идет неважно, партийная в особенности. Секретарь партбюро… бездействует. Агитработа в загоне, профработа совершенно запущена»[1743] – это ведь не справка для направления в больницу, это скорее тезисы для знакомой нам «проработки».
Несомненно, агитационная работа, при всех ее огрехах (примитивность, замалчивание правды о положении на фронтах и в городе, фальшивый оптимизм), также являлась одной из форм сохранения этики. Значение ее, конечно, не стоит переоценивать. Радио в первую блокадную зиму работало плохо[1744]. С января 1942 г. почти никто не видел газет. В киосках их было не купить и, как вспоминал Д. С. Лихачев, «первая газета стала расклеиваться на заборах только весной, кажется, раз в две недели»[1745]. Это вызывало удивление, и Л. Р. Коган, отметивший в дневнике 3 февраля 1942 г., что «радио не работает, газет не приносят», задавал вопрос, не орудуют ли в городе враги[1746]. Но даже и тогда радио и пресса внесли свою лепту в дело поддержания нравственных норм. Об этом свидетельствуют отклики блокадников на их сообщения. Чаще всего это случалось, когда узнавали о нацистских преступлениях.
Сведения о пытках и издевательствах содержались во многих сводках Совинформбюро. По городу были расклеены плакаты, изображавшие мучения мирных жителей, оказавшихся под пятой оккупантов[1747]. В газетных статьях сцены глумления над пленными красноармейцами, беззащитными женщинами и детьми нередко сопровождались натуралистическими подробностями. «Сообщения о немецких зверствах вызывают у ленинградцев ярость. „Гады“– только и слышишь возгласы возле газетных витрин», – вспоминал В. Кочетов[1748]. В дневнике П. М. Самарина, узнавшем из радиопередачи об осквернении имений Л. Н. Толстого и П. И. Чайковского, встречаем такую запись: «Вот бандиты! Нет слов возмущения такими варварами»[1749].
У эмоциональной, остро чувствующей любую несправедливость Е. Мухиной ненависть к насильникам выражена наиболее ярко и категорично. Потрясенная обилием разнообразных свидетельств о нацистских злодеяниях, она каждое из них переживает особо, – и мы замечаем, как растет охватившая ее жажда мщения: «Нет, они заплатят за все. За погибших от бомб и снарядов ленинградцев, москвичей, киевлян и многих других, за… изуродованных… бойцов Красной Армии, за расстрелянных, растерзанных… раздавленных женщин и детей. Они заплатят сполна за изнасилованных девушек и маленьких еще девочек…, за изрешеченных разрывными пулями маленьких ребятишек и женщин с младенцами на руках, за которыми эти дикари, сидящие за штурвалами самолетов, охотились ради развлечения – за все, за все это они заплатят»[1750].