Это соответствует стихам Пушкина:
Ты скажи ему, что рана
У меня уж зажила …
Вся песня у Мериме порождена замечанием аббата Форти, что морлаки дают умершим комиссии на тот свет, и наполнена разными подобранными чертами их нравов (как, напр., «Chrusich a enlevé ma fille ainée»), от которых Пушкин ее освободил.
«Видение Фомы II, короля Боснии» И. Маглановича (фр.).
«Прекрасная Елена» (фр.).
А. X. Востоков напечатал впервые свой перевод в «Северных цветах» на 1827 год с замечанием: «Из первого издания сербских песен «Мала простонародна словено-сербска песнарица», у Виени. 1814, стр. 113…» Вот переложение Востокова для сличения с пушкинским:
Что белеется у рощи — у зеленыя?
Снег ли то, или белые лебеди?
Кабы снег, он скоро растаял бы;
Кабы лебеди были, улетели бы прочь.
Не снег то, не белые лебеди,
А белеется шатер Ассан-Аги,
Где он лежит тяжко раненный.
Его мать и сестра посещали там;
Молода жена прийти постыдилася.
Когда легче ему стало от тяжких ран,
Он послал сказать молодой жене:
Не жди меня больше в дому моем,
Ни в дому, ни во всем роду-племени!
Вняла жена таковы слова и проч.
По обыкновению Пушкина, стихам этим еще предшествовал начальный опыт, который тоже выписываем здесь:
Над Петербургом омраченным
Осенний ветер тучи гнал;
Нева в теченьи возмущенном,
Шумя, неслась. Угрюмый вал,
Как бы проситель беспокойный,
Плескал в гранит ограды стройной
Ее широких берегов. Среди бегущих облаков
Вечерних звезд не видно было.
Огонь светился в фонарях;
На улицах взвивался прах,
И буйный вихорь выл уныло,
Клубя капоты дев ночных
И заглушая часовых.
Порой той поздней и печальной
В том доме, где стоял и я,
Неся огарок свечи сальной,
В конурку 5-го жилья
Вошел один чиновник бедный,
Задумчивый, худой и бледный;
Вздохнув, свой осмотрел чулан,
Постелю, пыльный чемодан,
И стол, бумагами покрытый,
И шкап со всем его добром;
Нашел в порядке все — потом,
Дымком своей сигарки сытый,
Разделся сам и лег в постель
Под заслуженную шинель.
Мы еще до сих пор ничего не сказали о драматической пьесе Пушкина «Сцены из рыцарских времен». По бумагам его видно, что это собственно не настоящее произведение, а только план произведения. Сверху рукописи написано: «План» и затем вместо того, чтоб изложить программу драмы в описании, Пушкин прямо начал сцены и, раз начав, дописал их. Так составились они, не получив последующего развития и представляя еще один остов произведения и сухость, свойственную плану вообще, хотя бы он был и в драматической форме.
До сих пор многие критики еще затрудняются определением намерений поэта при переложении в рассказ Шекспировой драмы «Measure for measure» («Мера за меру»). Рассказ «Анджело» написан Пушкиным тоже в 1833 году. Только одним обстоятельством и поясняется мысль Пушкина — именно последним направлением его. Эпический рассказ сделался столь важен и так завладел всей творческой способностью его, что, может быть, хотел он видеть, как одна из самых живых драм нового искусства отразится в повествовании. Сознаемся, что предположение это имеет для нас уже очевидность, не подлежащую сомнению.
Село, где проживало его семейство.
Все это черты добродушия, которые иногда идут рядом с обыкновенной его решимостью и пылким характером, а иногда рядом с самым простосердечным выражением благородного характера, ясной и любящей души. Мы имеем еще три письма 1834 года к Нащокину, в которых качества эти обнаруживаются с особенной силой.
Первое письмо: «Vous etes eminemment un homme de passion («Ты, по преимуществу, человек страстный» — фр.) — и в страстном состоянии духа ты в состоянии сделать то, о чем и не осмелился бы подумать в трезвом виде… как некогда переплыл ты реку, не умея плавать. Нынешнее дело на то же похоже… Теперь скажу тебе о своем путешествии. Я совершил его благополучно. При выезде моем из Москвы Гаврила мой так был пьян и так меня взбесил, что я велел ему слезть с козел и оставил его на большой дороге в слезах и в истерике; но это все на меня не подействовало; я подумал о тебе. Вели-ка своему Гавриле… слезть с козел — полно ему воевать. Дома нашел я все в порядке… Денежные мои обстоятельства без меня запутались, но я их думаю распутать. 24 ноября 1834».
Второе письмо: «Все лето рыскал я по России и нигде тебя не заставал; из Тулы выгнан ты был пожарами, в Москве не застал я тебя неделю, в Торжке никто не мог о тебе дать известие. Рад я твоему письму, по которому вижу, что твое добродушие, удивительная и умная терпеливая снисходительность не изменились ни от хлопот новой для тебя жизни, ни от виновности дружбы перед тобою. Когда бы нам с тобою увидеться? Много бы я тебе наговорил, много скопилось для меня в этот год такого, о чем не худо бы потолковать у тебя на диване, с трубкой в зубах… Пиши мне, если можешь, почаще: на Двор[цовой] набережной в доме Валашева у Прачеч[ного] моста (где жил Вяз[емский]. С любопытством взглянул бы я на твою семейственную и деревенскую жизнь. Я знал тебя всегда под бурею и в качке. Какое действие имеет на тебя спокойствие? Видел ли ты лошадей, выгруженных на С-П[етербургской] бирже? Они шатаются и не могут ходить. Не то ли и с тобою?..».
Третье письмо: «Ты не можешь вообразить, милый друг, как обрадовался я твоему письму. Во-первых, получаю от тебя тетрадку: доказательство, что у тебя и лишнее время, и лишняя бумага, и спокойствие, и охота со мною болтать… Говорят, что несчастие хорошая школа; может быть. Но счастие есть лучший университет. Оно довершает воспитание души, способной к доброму и прекрасному, какова твоя, мой друг, какова и моя, как тебе известно…»
Госпожи де Сталь (фр.).
Госпожу де Ментенон, госпожу Ролан (фр.).
Гоголь если и принялся за историю русской критики, то вскоре покинул ее. Из критического его труда осталась только статья о движении журнальной литературы в 1834–1835 годах, написанная им для первого № «Современника» 1836 года, где она и помещена.