Ответ В. Мальцева может показаться на первый взгляд несколько манерным. В нем видна тщательная отшлифовка саркастических упражнений: «Продать себя за вкусную похлебку я не могу по двум причинам. Во-первых, боюсь, что такая в Ленинграде не варится, а во-вторых, я несколько скуп и боюсь продешевить»[1772]. Продолжать писать в том же тоне ему, все-таки, сложно. У него случаются и обрывы риторических фраз, хотя и далее его текст не свободен от пафоса и заметны попытки придать ему литературный лоск. Продолжая обыгрывать образ похлебки, он, однако, отказывается от роли записного остроумца – разговор становится более открытым и откровенным. «Знаешь, трудновато после того, как полопал котлы оной похлебки даром, только потому, что ты был советским человеком, отказаться от права быть им и лопать ее вновь и в будущем только потому, что сейчас съешь похлебку Я скорее издохну, чем откажусь от надежды хоть через десять, пятнадцать лет есть ее снова в неограниченном количестве. Клич гвардии – мой клич. „Гвардия умирает, но не сдается “. Это я тебе обещаю».
Логика изложения здесь кажется невнятной (отчасти и ввиду игры с символическими и абстрактными понятиями) и возможно, она где-то и запутана. Похлебка как символ капитуляции и как символ награды за стойкость – все тут смешано и возникает ощущение недосказанности. Но мысль его ясна: если выстоишь сегодня, не проявишь слабость, не согнешься — обретешь право на достойную жизнь в будущем. Эмоциональность ответа определяет его патетику – не подчеркивать же уникальность подвига обещанием следить за порядком в квартире. Независимо от того, причисляет он себя к «гвардии» или нет, свою особость он ощущает – и выделяет ее особенно ярко. Но удастся ли ему выстоять? Да, соглашается он, не хватает еще ему выдержки, он готов пожаловаться на голод и скуку, но это мелочи, а в главном он останется непреклонен: «Буду нести все, что потребуется, до самого конца… Жить по прежнему хочется… Но если для этого потребуется терпеть еще полгода, год, пять, десять лет – буду терпеть. До конца. Ни голодный, ни больной „главного редута“не сдам. Разве с жизнью»[1773].
Литературную «книжную» канву в такой исповеди, конечно, можно проследить, и гдето ее автор словно «встраивает» свои чувства в общепонятный сюжетный канон, свойственный повестям о героях. Это ответ отцу, а не только себе и, возможно, в нем смутным чувствам придана большая категоричность. Это не составленные по пионерским заповедям программы – все предельно обобщено. Но мотивы те же: чем страшнее становятся блокадные будни, тем лучше должен вести себя человек. Или так: вести себя достойно, как всегда – несмотря на блокаду. Можно даже сказать, что программы поведения возникали в известной мере стихийно. Замечали за собой недостатки, обнаруживали нерадение к учебе, ощущали страх или безразличие, стыдились своих бестактных поступков, получали наставительные письма – и утверждались, как отклик на это, нравственные ориентиры, которым надо следовать неукоснительно: вернуть утраченное достоинство, найти прочный заслон против прегрешений в будущем.
Для музыковеда Я. Друскина поводом представить в дневнике обширную программу поведения стали некие «безобразные сцены», которые произошли накануне. «Виноват я», – подчеркивал Я. Друскин[1774], но что это были за «сцены», сказать трудно. Записи Я. Друскина даже отдаленно не похожи на другие дневники с их конкретным и нередко натуралистическим рассказом о блокадных «трудах и днях». Его дневник почти весь наполнен религиозно-этическими размышлениями. «Осадный» быт прорывается в нем крайне редко, и, кажется, его автор намеренно избегает говорить о тех реалиях, которые его окружают. Обличений других людей почти нет, а если они и допускаются, то обычно в мягком тоне и с оправдывающими оговорками. Любую вину он охотно берет на себя, рассматривая свои поступки придирчиво и по высшему счету – не исключено, что какие-то сцены могли быть «безобразными» только из-за беспощадности его самооценок.
«Сегодня, 25 ноября, начинаю новую жизнь»[1775] – такими словами он предваряет выработанный им свод нравственных правил. Желание измениться и начать новую жизнь с точно определенной даты в общем-то свойственно любому человеку. В какой-то момент ощущение своей неправедности достигает такой степени, что потребность почувствовать себя «новым человеком», свободным от «заблуждений ума и сердца», становится особенно настоятельной. При смутности представлений о будущей новой жизни иные довольствовались двумятремя ориентирами, но у Я. Друскина в силу длительности, устойчивости, глубины и фундаментальности его прежних религиозно-моральных медитаций, это отразилось в тщательно обдуманной кодификации этики.
«Во-первых, я постараюсь отбросить все мысли и разговоры, связанные с удовлетворением голода, который я ощущаю сейчас нередко очень сильно.
Во-вторых, постараюсь подавить в себе само ощущение голода. Для этого просто надо до и после еды думать не о ней, а или о других людях, заботиться о них, или думать о «Логическом трактате» [философский труд, который он в это время писал. – С. Я.] или о Боге…
В-третьих, постараюсь всегда быть радостным, не возвышать голоса, не сердиться.
В-четвертых, не обижаться и не считать несправедливым в отношении себя, если другие будут говорить и поступать не так, как мне бы казалось правильным. Тем более, что они могут быть правы и могут понять мои мысли лучше меня. Я буду соглашаться с ними, когда они будут осуждать меня, даже если вначале мне покажется это неправильным и не справедливым…
В-пятых, если же не удастся, или меня будут несправедливо осуждать, или мне покажется, что меня несправедливо осуждают, то я постараюсь найти в этом радость и радоваться. Ведь это одно из блаженств.
В-шестых, я постараюсь понять мысли и чувства близких мне людей, с которыми я сталкиваюсь, чтобы не говорить и не делать того, что им неприятно, если только это не противоречит моей совести. Я буду стараться развивать в себе деликатность и такт.
В-седьмых, если мне вообще чего-либо захочется или придет в голову какая-либо прихоть, то я не буду огорчаться, если придется отказаться от нее, в особенности если это делается ради других. Это значит: во-первых, понять, что всё хорошо – и прихоть, и отказ от нее; во-вторых, понять радость жертвы»[1776].
Педантичная, на первый взгляд, обстоятельность, с какой перечисляются варианты возможных моральных действий в разнообразных случаях, является тут средством, призванным предотвратить любой, могущий возникнуть непредвиденно, соблазн. То, что кажется в этих пунктах повторами, на самом деле можно оценить как еще одно просчитывание (или угадывание) тех путей, которые ведут к утрате нравственных ориентиров.