Записи в дневниках, исповедь в письмах – все это обязательно предполагало некую толику самоанализа, а как при этом могли не касаться самых жутких примет осадного времени. Оценка стойкости, доброты, самоотречения – все через хлеб, кашу, дрожжевой суп. Человек слышит бесконечные разговоры о еде – и дает себе зарок не участвовать в них, не поддаваться общему унынию. Такие действия – и часть самопроверки. Б. Злотникова писала в дневнике, что хочет выработать в себе терпение. Она уверена, что это ей под силу – но что делать с «желудком»? «Здесь, к сожалению, запятая»[1764], – отмечает она, но тот же вопрос задавали себе и другие и пытались ответить на него иначе.
«Слишком много людей вокруг хнычущих и ноющих» – записывает И. Д. Зеленская в дневнике 7 декабря 1941 г.[1765]. Как при этом не подчеркнуть свою особость, не дать почувствовать, что у тебя сильная воля и ты во многом отличаешься от других – ведь это одно из средств самоутверждения. «Ноющие» вызывают раздражение – а кто хочет оказаться среди презираемых и отверженных. Упасть ведь так легко – но пусть увидят и того, кто не упал, несмотря ни на что. Исполнить эту заповедь трудно. И. Д. Зеленская замечает, что и характер у нее «портится», она чаще «выходит из себя» и не может заглушать чувство голода, и ей трудно «сводить к минимуму съестные разговоры»[1766]. Как же себя вести? Что должно стать заслоном против блокадной повседневности, разъедающей все: и дух, и тело? Выход один: стоять прочно – и до конца. Слышишь раздраженные реплики о хлебе – не поддерживай их. Хочешь пожаловаться – остановись и следи, следи за каждым своим шагом, распознавая, откуда придет соблазн – и закрывай накрепко двери. Такова логика «оптимистических» записей в дневнике И. Д. Зеленской: «Ни одного слова подавленности или упадка»[1767].
0 них, правда, приходится говорить еще и еще раз, чтобы прочнее убедить себя в правильности выбора, отчетливее провести границу между человеческим и нечеловеческим. Дневниковая запись 22 ноября 1941 г. представляет своеобразный поток сознания, в котором есть все – настойчивость в отстаивании жизненного идеала, ощущение своих бед и, наконец, рецепт преодоления «животного начала» – не слишком подробный, но четкий. Он не был новым. И. Д. Зеленская только повторила его с присущей ей решимостью: «Нет, я все глубже убеждаюсь, что спастись можно только внутренней энергией, и я не сдамся до последнего, пока еще тело будет повиноваться воле. Что из того, что я тоже ощущаю эту отвратительную свинцовость в ногах, что я стала с усилием подыматься на второй-третий этаж, когда мне недавно и шестой давался легко. Все это можно преодолеть, если не прислушиваться к каждому минусу, заставлять себя двигаться быстрее, не думать о еде и особенно не жаловаться ни на что, ни себе, ни другим. Только так и можно продержаться, и я продержусь и еще помогу другим, кто сумеет и пожелает воспользоваться моим опытом»[1768].
Школьница Аля, чьи записи цитирует К. Ползикова-Рубец, не обладала жизненным опытом И. Д. Зеленской и ее умением выявлять нравственный смысл каждого поступка. Она, как и обычно все дети, повторяла нравственные прописи, исходя из наставлений старших.
«Надо быть выносливой и силой воли подавить чувство голода», – может, в этой дневниковой записи 15 декабря 1941 г. Аля пересказала то, что слышала на уроках. Но трудно не отметить созвучность ее слов обычным призывам к «очеловечиванию» в нечеловеческое время: выбор средств здесь был явно невелик. В дневниках подростков, где составляются программы поведения, можно обнаружить и обязательство повысить успеваемость – здесь влияние преподавателей кажется еще более заметным.
«Надо все-таки учиться и как можно лучше», – пишет в своем дневнике Аля[1769], а в дневнике другой школьницы, Е. Мухиной, мы можем обнаружить даже целый свод правил, способных придать дополнительный импульс ее учебным занятиям. Они довольно просты, но с ними связано много надежд и они имеют обязательный характер: «Если я буду точно выполнять свой план, то я смогу много читать, дома я буду читать. Мне надо как можно скорее прочесть Диккенса „Большие надежды“и начать читать что-то другое. Я хочу завести полочку Большевика, покупать разные брошюры. Да, потом мне надо купить русскую грамматику и повторить все правила правописания, чтобы не обесценивать свои сочинения по литературе безграмотностью»[1770]. В чем-то тут ощутимо влияние своеобразной «моды», некоего общего поветрия, что-то, несомненно, подхвачено из назиданий в школе, но многое пересказано импровизационно. Стержень здесь тот же, что и в других «программных» дневниковых записях – выстоять, не падать духом, заставить себя трудиться, стать лучше. Школьные же прописи угадываются в дневнике Е. Мухиной сразу. Они отделены от других записей категоричностью поучений и оценок, клишированным языком и почти дословным цитированием норм внутреннего распорядка: «Я хочу, чтобы мы жили, как говорил Ленин…
Советский школьник должен бороться со списыванием, с картами, с папиросами и еще со многим»[1771].
Иного языка, более богатого оттенками, более часто включающего в себя обороты «житейской» речи, у школьников (когда они намечают «правильную» канву поступков) в дневниках нет. Они его, кажется, не знают, и подозревать их в обдуманности выбора риторических приемов оснований нет. Правда, запутанных ситуаций было так много, что каждому приходилось поневоле самому (и не один раз) решать, что значить «жить по Ленину». Откровенный и подробный разговор о том, что можно и что нельзя делать в «минуты роковые», неизбежно разрушал примитивный школьный словарь, которому, однако, присущ иногда пафос и искусственность слога.
Письма В. Мальцева своему отцу М. Д. Мальцеву – характерный пример все той же патетизации программ поведения, очень простые образцы которых можно найти у школьников. Сценарий разговора задан письмом отца – может ли голод «оскотинить человека»? В переписке и отец, и сын нарочито избегают бытовых тем. Они явно неуместны там, где обсуждаются главные вопросы: О жизни и смерти, о достоинстве, о цели бытия. Здесь необходима приподнятость тона, слова должны быть возвышенными, вульгаризмов и банальностей допускать нельзя. Единственная точная «бытовая» деталь – похлебка, за которую себя отдают – является символической и отсылает к библейскому сюжету о продаже первородства за чечевицу. Вопрос поставлен так: есть ли цена, за которую можно предать свои идеалы, перестать быть человеком. Никаких четких пояснений – неясно, что это за идеалы, кто и кого предает. Главное — определиться с принципами.