– Да ты слушаешь меня? Глаза твои уже побежали за красивыми женщинами.
– Слушаю, слушаю, Леня, ты был призван, служил…
– Из Милана я внимательно следил за развитием военных событий, все ждал, когда призовут. И стоило мне вернуться в Россию, как тут же получил повестку, сначала я надеялся устроиться в Красный Крест, но там были свои отрицательные стороны, мои «доброжелатели» хотели, чтоб меня отправили на Дальний Восток и непременно в действующую армию, особенно в газетах гадали, куда же меня пошлют… И генералы пребывали в нерешительности, опасаясь различных газетных уток, боялись газетных разговоров, но все-таки наконец причислили меня к Главному управлению военно-учебных заведений, сперва думали сохранить за мной право выступать в театре, пытались зачислить меня на какую-то статскую должность, но побоялись опять же разговоров, тогда устроили меня в качестве командированного из полка «на усиление состава для письменных занятий». А ведь все знали, что я причислен к воронежскому полку. Тут и зашевелилась вся стая газетных ищеек, строча этакие маленькие доносики: «Очевидно, Собинов и на этот раз рассчитывает быть освобожденным», а в «Новом времени» брякнули форменную глупость, будто бы меня назначили не то капельмейстером, не то регентом в полк. Представляешь, как засуетились темные личности вокруг меня, предлагали дать взятку какой-то личности, которая, дескать, освобождает, на этом слове обычно делали ударение и закатывали вверх глаза; потом еще и еще, но все они были выставлены вон. И всех сбивал с толку мой веселый тон, с которым я говорил о военной службе, и все были убеждены, что я подготовил какой-то освободительный фортель. И представляешь, как все эти мои доброжелатели были разочарованы, когда я появился перед ними в форме, пытаясь придать моему веселому лицу воинственный вид. Но тут же мне разъяснили, что петь за плату перед публикой несовместимо с высоким званием офицера. Ну вот и Судьбинин…
Познакомились и вошли в ресторан. Заказали роскошный обед с шампанским. И снова потекла беседа трех русских людей, оказавшихся вдали от России, но все их мысли были связаны с тем, что происходило в отечестве. Весело болтали о разном, но серьезное нет-нет останавливало их смех и забавные шутки.
– Скажу вам откровенно, друзья мои, – сказал наконец Собинов. – Я прожил все эти революционные годы за границей, в Милане, в Германии, сейчас вот в Монте-Карло, все время слежу за газетами… Вы обратили внимание, как скучно, серо и неинтересно кажется за границей после жизни в России? Уехал из России, и словно сразу иссяк тот ключ, который бил таким живым и могучим интересом за время нашей жизни в Москве и Петербурге. И я не думаю, что он иссяк только для меня и только потому, что я уехал из гущи жизни и смотрю теперь на события слишком объективно и издалека. Я вижу, как замкнулось и съежилось все общество. Внутри где-то идет жгучая борьба, кто-то кого-то убивает, кто-то кого-то вешает за это, но что происходит внутри общества, какие силы двигают ее процесс сами, совершенно невозможно уловить ни из газет, ни из разговоров с друзьями и знакомыми. И российскую температуру плохо улавливает европейский термометр. Он может только констатировать грабежи, убийства, покушения и так далее и тому подобное, но понять, что происходит внутри нашего общества, никто не может. И этот общеевропейский термометр не чувствует, не знаем и мы. Разворачиваешь «Последние известия», читаешь, полный разочарования, что-то недосказано, что-то просто упущено, о чем-то намекают, а истинного смысла событий так и не улавливаешь. Вот ты, Федор, все время был в центре событий, а я обо всем лишь читал в газетах.
– Не хочется всерьез обсуждать здесь такие вопросы, но скажу тебе, Леонид, я несколько разочарован текущими событиями. Два года тому назад я приветствовал наступление социалистов на самодержавный строй, подписывал всякие петиции с требованием свободы, равенства и братства, приветствовал протесты Римского-Корсакова, Глазунова, принимал близкое участие в разрушительной работе Горького… Но что из этого получилось? Кровавая бойня в декабря 1905 года, развязанная социалистами, а сейчас кровавая бойня, развязанная монархистами. И куда ни кинь, всюду клин… Вот убили великого князя Сергея Михайловича, министра Плеве, после этих варварских актов правительство пошло на реформы, объявило манифест 17 октября, даровало свободы, царь призвал общество принять активное участие в усовершенствовании государственного благоустройства и улучшении благосостояния. Началась подготовка к реформам, созывались городские думы, земские собрания, возникали профессиональные союзы врачей, адвокатов, художников, театральных деятелей… Составляли резолюции, посылали петиции, записки, проекты о государственных преобразованиях. Все забурлило… Значит, подумали террористы, наш метод борьбы подействовал, давайте и дальше убивать, но в более широких масштабах. И вышли с оружием в руках на улицу… И сколько в результате поубивали мирных граждан, ни в чем не повинных детей и стариков, случайных прохожих. Царь и правительство бросили войска на подавление, и тоже много пролилось невинной крови. И в ответ на эти репрессии социалисты опять начали убивать офицеров, генералов, губернаторов. А в конце лета покушались на Столыпина, говорят, уже не первый раз, но Столыпин остался невредим, а двадцать два человека погибли, тридцать человек было ранено, в том числе его трехлетний сын и четырнадцатилетняя дочь. И после этого введены были военно-полевые суды, опять жертвы, опять кровь и страдания людей. А что было делать государству, правительству? Как остановить этот безумный, безумный террор? Скажи мне, Леонид, мы вместе боремся за свободу творчества, я не терплю, когда мне мешают быть самим собой, но ведь кто-то должен и сохранять нашу безопасность, наше имущество, наши гражданские права, наших детей… Вот что меня беспокоит…
С удивлением смотрел на Шаляпина Леонид Витальевич, привыкший за короткие встречи видеть в своем друге и партнере балагура и весельчака, а тут исчезла куда-то такая привычная ветреность, появилась серьезная складка на лбу и грустинка в голосе. «А я иной раз ругал его про себя, обвинял его в горделивости, зазнайстве, барстве… Как я несправедлив был к нему», – мельком вспомнил Собинов свои письма Садовской, в которых высказывал некоторое ехидство по адресу Шаляпина.
– Вижу, друг мой, ты удивлен моим политическим монологом, да и я, признаюсь, удивлен, но что-то напало на меня.
– Ты пойми, Федор, сейчас после ударов, нанесенных революцией, происходит пересмотр политического курса, правительство ищет новую опору, поместное дворянство повсюду утрачивает свою силу, а крестьянство преобладает в нашей стране. Законосовещательную Думу разогнали в прошлом году, объявили новые выборы, начался торг между партиями, между лидерами, надеялись, что вновь избранная Дума окажется послушной правительству, а Дума снова пошла своим путем, не считаясь с правительственными намерениями проводить реформы сверху. Наших крестьян, а именно от них зависело многое, не так уж просто понять: дворянские усадьбы жгут, а защиты просят у царя, а также надеются получить и землицу из рук царского правительства. Вот парадоксы нашего времени. Вера в царя до сих пор не угасла. Но и дворяне за земельную реформу, боятся лишиться всей земли, если не поступятся частью ее. Рассказывал мне один известный генерал в минуту откровенности: «Я сам помещик и буду весьма рад отдать даром половину моей земли, если буду убежден, что сохраню за собой вторую половину».