Итак, он, значит, ускользает от нас, если ему лучше… Невозможно же в самом деле бывать у человека, который уже выходит. Не следует однако преувеличивать. Он был в лесу, снесенный в кресле, а потом должен был лечь… Это еще не значит, что он выходит.
Вторник, 19 августа. Я до того измучена, что едва в силах надеть холстинковое платье без корсета, чтобы выйти и пойти к Бастьену. Его мать встречает нас упреками. Три дня! Целые три дня не приходили! Это ужас, что такое. А при входе в комнату, Эмиль повторяет: «Как? Значит конец нашей дружбе!..»
— Что же это? Вы меня совсем покинули! — говорил он сам. — Это нехорошо с вашей стороны!
Мое тщеславие требовало бы, чтобы я повторила здесь все его любезные упреки и уверения, что ни в каком, ни в каком случае ему не может показаться, что мы приходим слишком часто.
Пятница, 22 августа. Все кончено. Он приговорен. Бод сказал это маме.
Бод его большой друг; он ему написал большое письмо из Алжира. То, которое я читала.
Так кончено! Возможно ли?
Но я еще не могу отдать себе отчета, какое впечатление производит на меня это ужасное известие. Это совсем новое чувство: видеть человека приговоренного к смерти.
Вторник, 26 августа. Все смутные мысли, кружившиеся и наполнявшие мой мозг, остановились и сосредоточились на этой черной точке. Ведь это в первый раз представлялся случай, это нечто совсем новое: человек… человек, великий художник и… как вы уже знаете…
Приговоренный к смерти…
И это серьезно.
И я заранее буду думать каждый день, что он умирает? Это ужасно.
Я как-то вся подобралась, втянув голову между плечами, и жду удара.
Не было ли так и всю мою жизнь. Когда должен прийти удар, я жду его стойко и твердо. Потом уже я обсуждаю его и возмущаюсь и начинаю живо ощущать его, когда все уже кончено.
Не могу двух слов связать вместе… Но не думайте, что я в отчаянии, я только пришиблена и невольно спрашиваю себя, что же это такое будет?
Суббота, 30 августа. Дело пошло не на шутку. Я ничего не делаю… С тех пор, как я кончила мою Севрскую картину, я ничего не сделала, кроме каких-то двух жалких экранов.
Я сплю целыми часами средь бела дня… Я, правда, хорошо сделала свой маленький этюд, да ведь это что-ж, — курам на смех!
Картина уже установлена, все готово, только меня не достает.
А если бы я сказала все!.. Такое ужасное опасение…
На дворе сентябрь, скверное время уже не далеко.
Малейшая простуда может свалить меня с ног на два месяца; потом еще выздоровление… А картина-то!.. Всем пожертвовать, и в результате…
О, вот когда хотелось бы верить в Бога и молиться…
Да, это боязнь заболеть; в том состоянии, в котором я теперь нахожусь, какой-нибудь плеврит в шесть недель покончит со мной.
Так вот как я покончу…
Я буду работать над картиной… несмотря ни на что, как бы холодно ни было… Все равно, не за работой, так на какой-нибудь прогулке: те, которые не занимаются живописью, тоже ведь умирают…
Так вот он, конец всех этих треволнений! Столько стремлений, столько желаний, столько проектов, столько… чтобы умереть в 24 года на пороге всего!..
И ведь я предвидела это: Бог не мог дать мне — без особенного, несправедливого пристрастия ко мне — все необходимое для моей жизни, и потому пошлет мне смерть.
Среда, 2 сентября. Я делаю рисунок для Фигаро, но с часовым перерывом. Ужасная лихорадка. Я больше не могу. Я еще никогда не была так больна, но так как я никому не говорю об этом, я выхожу и работаю. К чему говорить? Я больна. И того довольно! Разве это поможет, если я буду болтать об этом! Но выходить?.. Это такая болезнь, которая позволяет выходить в минуты, когда чувствуешь себя несколько лучше.
Четверг, 11 сентября. Я начала во вторник этюд голенького ребенка; это пригодится для какого-нибудь сюжета, если только удастся.
Вчера приходил архитектор. Брат его спрашивает, почему мы так давно не были. Мы отправляемся в Булонский лес уже довольно поздно, к тому времени когда он делает свою обычную прогулку. Я прихожу, усаживаюсь на его обычное место. Можно себе представить удивление всех трех их, когда они нас там находят. Он протягивает мне обе руки, а на возвратном пути он едет в нашей карете, а тетя — с его матерью.
Суббота, 13 сентября. Мы друзья, он нас любит, он меня уважает, он меня любит, я интересую его. Он сказал вчера, что напрасно я мучусь, что я должна была бы… считать себя очень счастливой… Ни одна женщина, говорит он, не имела еще такого успеха, да еще в такое короткое время работы…
— Вас знают. Так и говорят: m-lle Башкирцева, — и все знают вас. Настоящий успех! Да ведь вот — этого мало; подавай вам два Салона в год. Достигнуть, достигнуть как можно скорее… Впрочем, это естественно — при честолюбии. Я сам прошел через это и т. п.
А сегодня он говорит:
— Меня видят с вами в одном экипаже! Хорошо еще, что я болен, а то сказали бы, что я делаю ваши картины.
— Да и так уж говорили! — прибавил архитектор.
— Да не в печати, по крайней мере…
— Этого еще не доставало!
Среда, 17 сентября. Редкий день проходит без того, чтобы я не мучилась воспоминанием о моем отце. Я должна была поехать и ухаживать за ним до самого конца. Он ничего не сказал, но это потому, что он — вроде меня, — но он должен был жестоко чувствовать мое отсутствие. Как могла я!.. Особенно с тех пор, как Бастьен-Лепаж тут, и мы так часто бываем у него, балуя и ублажая его на все лады… Как это было дурно… Мама — это совсем другое дело, — она не жила с ним очень долго, и сошлась опять только каких-нибудь пять лет тому назад; но я — дочь!
И Бог накажет меня за это. А между тем — Господи! если поглубже всмотреться в дело… мы ничем не обязаны нашим родителям, если они не окружают нас своими заботами после нашего появления на свет.
И тем не менее… Но мне некогда как следует обсудить этот вопрос. Не только Бастьен-Лепаж вызывает во мне угрызение… У меня есть совесть, и эта совесть упрекает меня за мой поступок.
Я ровно ничего не знаю… и все-таки я молюсь — вопреки разуму:
Si le ciel est dèsert, nous n’offensons personne;
Si quelqu’un nous entend, qu’il nous prenne en pitié.
Четверг, 18 сентября. Я видела Жулиана. Мне его не хватало. Но мы уже так давно не видались, что нам почти не о чем говорить. Он находит, что я имею вид человека, достигшего своего, успокоенного, живущего только для искусства, — остальное не стоит внимания.