Для Ф. Н. Глинки характерно представление, которое скоро станет центральным в исторических рассуждениях декабристов: русский народ исконно свободен. По законам мифа, не знающего временных перегородок, русский народ был свободным вплоть до нашествия Наполеона, который и явился узурпатором народных прав[159]. Поэтому победа над ним автоматически означает возвращение народной свободы. «Я предчувствую, – писал Глинка, – что будущее, рожденное счастливыми обстоятельствами настоящего, должно быть некоторым образом повторением прошедшего, оно должно возвратить нам свободу, за которую теперь, как и прежде, все ополчается»[160].
Вооружившись против Наполеона, русский народ реализует присущее народу вообще право на вооруженное восстание, в случае если его права попраны. В русской политической традиции эта идея наиболее отчетливо была выражена А. Н. Радищевым, а применительно к ситуации 1812 года из декабристов ее развивал В. Ф. Раевский. В его оценках войны 1812 года звучат коннотации, явно навеянные Французской революцией XVIII в.[161] Наполеон у Раевского – «чудовище, бич человечества», «палач народный», но и война против него – «это народная война со всеми ужасами и варварством». «Народ русский, – пишет Раевский, – зверски рассчитывался за пожары, насилие, убийства, свою веру»[162].
Война с Наполеоном актуализировала в сознании Федора Глинки важную, восходящую к Руссо проблему – проблему цивилизации. «Шуму страстей» и «стону просвещенных народов» противопоставляет он «молчаливую природу в величественной важности своей. Полудикие племена, кочующие в дальних степях, не имеют великолепных городов и пышных палат, но зато незнакомы с заботами и горестями, гнездящимися в них!»[163]. Им противостоит европеизированное русское дворянство, испорченное своей подражательностью французам. Критика галломании русских дворян стала общим местом в публицистике 1812 г. В. И. Штейнгейль, например, считал, что Наполеон потому и пошел на Россию, что «мог совершенно знать о таковом порабощении россиян всему французскому и, что весьма вероятно, с присовокуплением, быть может, уверения от сих подлых служителей тирана о уважении имени его между россами»[164]. Как и Глинка, Штейнгейль клеймит «так называемый просвещенный век – когда нация, считающаяся просвещеннейшею, щеголяет ужасным безверием, развратом, буйством и беспрестанным вероломством и нарушением клятв, россияне умели постоянно сохранить драгоценнейший перл из сокровищ, оставшихся им от предков их: добродетель, твердости в вере христианской и в верности к престолу царскому!»[165]. Русский народ, в отличие от французского, сохранил присущие ему изначально положительные качества: религиозность, народность и монархизм, т. е. то, что утратили французы в обмен на просвещенность. В этом Штейнгейль явно солидаризируется с широко распространенными в ту эпоху представлениями о природно-девственном, неиспорченном характере русского народа, как и русского языка. Французы же являют собой наихудший пример порчи, приносимой цивилизацией.
Любопытно, что ни Ф. Н. Глинка, ни В. Ф. Раевский, ни В. И. Штейнгейль не связывают Наполеона с французской нацией. Наполеон – человек без роду и племени, явившийся ниоткуда и покоривший «жалкий, легкомысленный, раболепный народ»[166]. Предельно ясно эту мысль выразил Штейнгейль: «народ <…> который в наше время дошел до высочайшей степени безумия, дерзости и разврата: попрал религию, разрушил трон законных, добродетельных царей возмечтал о вольности – и, поправ ту, на развалинах ее воздвигнул трон чужеземному тирану, наложившему на все умы, сердца и руки своих новых верноподданных узы тяжкого рабства». Этому противопоставляется «наше Отечество <…> Петром превознесенное, Екатериною препрославленное и в настоящее под управлением мудрого, благодетельного, обожаемого всеми монарха цветущее: в нем православие пребывает незыблемо, науки процветают, художества возвышаются, торговля народ обогащает, и поля возделываются спокойными ратаями»[167]. Просвещение связывается Штейнгейлем с забвением религии, развратом и мечтами о вольности. На противоположном полюсе находится православие, обеспечивающее процветание и спокойствие отечества.
Если французы характеризуются как испорченный народ, то Наполеон вообще лишен признаков народности. Называя его врагом Отечества, Штейнгейль табуирует его имя («я не хотел именовать его»), тем отчетливо намекая на инфернальное происхождение Наполеона. Как исчадье ада, император французов наделен огромной разрушительной силой. Наполеон, сжигающий Москву, соотносится с Навуходоносором, разрушающим Иерусалим. Соответственно, Франция должна соотноситься с Вавилоном. Кроме того, Наполеон – Аттила и даже Батый. В его характеристике отчетливо присутствуют черты восточного деспота. Он варвар, но при этом противопоставляется не цивилизованному, а сакральному миру.
Слова Руссо «Русские никогда не станут цивилизованными»[168] могли звучать не только как оскорбление, но и как призыв к созданию иной системы ценностей, имеющих отношение не к внешнему, а к внутреннему миру. Ф. Н. Глинка в «Письмах русского офицера» привел эпизод, как его брат С. Н. Глинка «жег и рвал <…> все французские книги из прекрасной своей библиотеки, в богатых переплетах, истребляя у себя все предметы роскоши и моды»[169]. Варвары, разрушая цивилизованный мир, становились хозяевами положения на его развалинах. В России все иначе: даже «потеря Москвы не есть еще потеря Отечества» (Ф. Н. Глинка), потому что, как писал Штейнгейль, «Россия не состоит в Москве, но в мужестве и верности сынов ее»[170].
Противопоставляясь варварству Наполеона, православие, как было отмечено, противопоставляется также и цивилизации французов. Таким образом, варварство и цивилизация в сознании будущих декабристов в 1812 г. парадоксально сближались. И то, и другое характеризуется разрушительными признаками. Варварство разрушает города и жилища, а цивилизация губит души. Наполеон соотносился с варварством, но при этом он опирался на тот вред, который нанесла французам их цивилизация. По словам Н. И. Тургенева, Наполеон – «герой, горький плод революционной свободы». «Конечно, – продолжает он, – Франция неотменно должна была чувствовать тяжесть железного его скипетра. Изнуренная революциею во время Республиканскаго правления, Франция не приобрела покоя и отдохновения при Монархическом или, в сущности, Деспотическом правлении: конскрипция завершила опустошение городов и селений, восприявшее свое начало во время ужасов революционных; обрабатывание полей предоставлено старикам и женщинам; все взрослые люди соделались жертвами страсти одного тирана: поля Германии и Гиспании обагрились их кровию, но нет поту их на полях отечественных!»[171]. Итак, Наполеон представляется Тургеневу прямым следствием Французской революции. «Ужасы революции» – это, конечно, якобинский террор[172], нашедший свое продолжение в политике Наполеона. Поэтому борьба против Наполеона для Тургенева в 1812 г. – это еще и борьба против революционной тирании, которая представляется ему народным делом.