Теперь я приведу несколько цитат из своей книги: «Замысел «Касатки» возник под влиянием Марии Леонтьевны Тургеневой, которая поселилась у Толстого весною 1916 года. Начались разговоры, воспоминания, оживало прошлое. Только реальные события несколько потускнели, утратив первоначальную свежесть и остроту впечатлений. Им можно было дать другое толкование, выразить другие чувства, владевшие теперь самим автором. Во всяком случае необходима работа фантазии. Работая над «Касаткой», Толстой, может быть, впервые понял, что над пьесой только так и надо работать, день и ночь, не отрываясь, отказываясь от встреч с друзьями, от чтения интересных книг, от всего, что отвлекает. Не раз он уже замечал, что такой разрыв во времени может гибельно отразиться на сценическом произведении: обычно исчезает единство чувства и фантазии и уже невозможно восстановить повышенную настроенность, которая создает удивительное ощущение головокружительного полета с горы, когда не знаешь, приземлишься благополучно или разобьешься вдребезги. Именно такой «полет с горы» испытал Алексей Толстой во время создания «Касатки» (с. 86). Еще: «Потом брал листки «Петра» и начинал их перечитывать, все больше и больше загораясь идеями и замыслами. Листал приготовленные для работы книги, просматривал выписки и наброски, и все вновь оживало, становилось таким ясным и зримым, что бывало даже страшно за себя: откуда ж берутся такие силы и возможности. Указывая в своих воспоминаниях именно на эту черту творческого видения художника, К. Чуковский писал: «Его воображение дошло до ясновидения. Это поразило меня за еще год до того, как он окончательно свалился в постель. Я был у него, на его московской квартире, и он, не зажигая огней, импровизировал диалог между царицей Елизаветой Петровной и кем-то из ее приближенных – такой страстный, такой психологически тонкий, с таким глубоким проникновением в историю, что мне стало ясно: как художник, как ведатель души человеческой, как воскреситель умерших эпох, он поднялся на новую ступень. Это ощущал и он сам и, счастливый этим ощущением своего духовного взлета, строил грандиозные планы, куда входили и роман из эпохи послепетровской России, и эпопея Отечественной войны, и еще одна драма из эпохи Ивана IV.
– Мне часто снятся целые сцены то из одной, то из другой моей будущей вещи, – говорил он, радостно смеясь, – бери перо и записывай! Прежде этого со мной не случалось» (с. 539).
Вот две цитаты из моей книги. Разве «петелинский Толстой не полагается на свое воображение?» А ведь вся последняя главка моего сочинения так и называется: «Мне часто снятся целые сцены». Ведь это высшая форма творческой фантазии, которую К. Чуковский точно обозначил как творческое «ясновидение». И вот думаешь: неужто рецензент взялся за перо, не научившись пока читать?
Особенно саркастически рецензент разбирает главу «Древний путь». Так же называется и один из блестящих рассказов Алексея Толстого. Этим самым я как бы подчеркивал преемственность в описании событий. Более того. Через какое-то время я прямо ссылаюсь на этот первоисточник главы «Древний путь»:
«А «Древний путь»? Один из лучших его рассказов возник точно так же. Пришел он как-то поздно вечером и стал жаловаться Наталье Васильевне на свою судьбу: нужно срочно написать рассказ в триста строк, аванс уже взят и прожит. А короткие рассказы он писать не умеет, отсюда и раздражение, недовольство собой и всеми окружающими. Главное – не было темы. «Он был опустошен предыдущей большой работой, – вспоминала Крандиевская. – Усталый, полубольной, весь какой-то разобиженный. Хотелось помочь ему, но как? Мне пришло в голову натолкнуть его на один сюжет. Впрочем, это был даже не сюжет и даже не тема. Просто захотелось снова заразить его тем смутным поэтическим волнением, которое охватило когда-то нас обоих по пути в Марсель, через Дарданеллы, мимо греческого архипелага.
– Ты помнишь остров Имброс, мимо которого мы плыли? – спросила я. – Грозу над ним? Ты помнишь мальчика с дудкой? Он шел за стадом овец, как Дафнис. Помнишь зуавов из Салоник? Закат над Олимпом?
Вытряхивая все это и многое другое из закоулков памяти, я заметила, что он насторожился, помаргивая глазами, и вдруг провел рукой по лицу сверху вниз, словно снимая паутину. Знакомый жест, собирающий внимание. Я продолжала:
– Современному человеку, глядящему в бинокль с парохода на древние берега, в пустыню времени...
– Погоди, – остановил он меня, – довольно. – Медленно отвинтил «паркер», полез за книжечкой в боковой карман и что-то отметил в ней. Потом простился и ушел к себе. На другой день он, как всегда, с утра сел за работу».
После этой прекрасной цитаты следуют мои размышления: «И стоило сесть за письменный стол, как ожили недавние события: Одесса, Константинополь, пароход «Карковадо», русские офицеры, зуавы, хозяйка публичного дома с тремя девочками, жуткий скандал, разразившийся из-за этих «девочек».
Моя книга не является литературоведческим или литературно-критическим исследованием, для которого обязателен научный аппарат. Она принадлежит совершенно иному жанру, отличному как от литературоведческого исследования, так и, допустим, от исторического романа. Это скромный, но имеющий чрезвычайно широкое распространение в нашей словесности жанр биографии, то есть документально-художественного повествования, каковых выходит в наших издательствах очень много. К этому жанру, к примеру, принадлежит большинство книг серии «ЖЗЛ», многие книги серии «Пламенные революционеры», по тому же принципу пишутся многие «политические романы» и т. д.
И я уверен (а большинство непредубежденных читателей со мной согласится), что стоит методологию рецензента «Судьбы художника» применить к любому из произведений такого рода, как на их авторов посыплются те же самые обвинения: где ссылки, где сноски, где научный аппарат?..
Однако из множества книг подобного жанра рецензент и редакция журнала «Вопросы литературы» выбрали для нанесения «удара» именно мою книгу, сделав вид, что о существовании жанра беллетризованной биографии им ничего не известно, как будто такого жанра и нет вовсе.
Впрочем, обращение к моей книге и прямой, честный разговор о ней как о книге именно такого жанра был бы, конечно, полезен и лично мне, и жанру в целом. Такой разговор, бесспорно, затронул бы и тот взволновавший автора «заметок» вопрос, которым практически и исчерпывается суть ее статьи: как быть с научным аппаратом в подобного рода литературе? Вопрос этот и в самом деле непраздный. К примеру, в серии «ЖЗЛ» в свое время этот аппарат-подстрочник в конце книги или в конце главы обязательно присутствовал. С некоторых пор редакция от него отказалась. Даже при переизданиях ранее написанных книг, располагавших таким аппаратом, он снимается.