Мысленно я тоже улегся рядом с ним, навзничь, и поглядел на мир. Он был прекрасен.
… Я лежал как бы на самом донышке мира.
Мир был синий и зеленый, а от стволов сосен, длинно и косо растущих в небо, еще и янтарно-золотой.
Мир был спокойно просвечен рыжим неспешным солнечным светом.
Неостановимо и неустанно шумело все вокруг — как в раковине, прижатой к уху. Поспешая, шла в рост трава. Лопались все новые и новые почки, и всякий листок, едва выпроставшись из глубокого утеснения, тотчас возглашал о себе как бы крохотным вскриком — новеньким зелененьким зарядиком едкой свежести.
То и дело на цыпочках пробегал по саду осторожный теплый ветерок — нежной пуховкой обмахивал щеки сына.
Над коляской, как опахало, по-матерински покачивалась смородиновая ветвь, вся уже в небольших лаковых резных листочках — впрядала в сияющий сребристый ток воздуха, слоняющийся над коляской, длинные пряди, празднично дразнящие носопырку нашего сына абсолютно новехонькой для него новизной.
Я отчетливо представлял, каково хорошо ему сейчас в этом саду — в этой обжитой уже коляске, в тепле, уюте, сухости и благости — и мне тоже сделалось хорошо и спокойно.
— Здрасте! — сказала жена. Давно не виделись.
Неизвестно откуда возникла Киса.
Коротенько потерлась о ноги каждого из нас, мурчаньем обозначила, что нашему приезду рада. Тотчас же, ясное дело, получила кусок колбасы, остервенело расправилась с ним и вспрыгнула на посылочный ящик возле входа.
Уселась и принялась рьяно умываться.
Мы будто никогда и никуда отсюда не отлучались.
Сидели рядышком на ступеньке, уже изрядно пригретой солнцем, и просто — смотрели, насыщая взгляды, все еще не в состоянии насытиться.
Жена уезжала от сюда в мозглый, пасмурный, почти совсем еще зимний мартовский денек. А вернулась — сразу же в лето. И вот, то и дело постанывая от наслаждения, все вздыхала — не могла навздыхаться на тутошнюю красоту.
Не бог весть какая была красота. Однако что могло быть прекраснее и целительнее для наших, все еще запорошенных городской пыльной серостью глаз, нежели яично-желтый праздничный крап расцветших одуванчиков на мокром изумруде пылко и юно зеленеющей травы?..
Мы тихо сидели рядом, не сильно прикасаясь друг к другу плечами и слушали и слышали, как нас покидает, как из нас с покорной готовностью испаряется городская толкотливая муть, место уступая тишине, свежести и покою.
— Ну, что? — спросила она с легким вздохом. — Давай жить?
— Давай жить.
И мы снова — но теперь уже как бы заново — стали жить.
В доме мы занимали две комнатки — те, что обогревались печкой. В одной — ели, читали, работали, травились телевизором, в другой спали.
Отныне большую и лучшую занял Колька. Я утеплил там полы, настелив поверх досок еще и слой древесностружечных плит. Точно так же утеплил стены, для пущей красы обклеив их кусками обоев, обнаруженными в сарае.
Обоев одного рисунка и даже цвета никак не набиралось на всю комнату, и я наклеил их наугад — в стиле, быть может, модерн: одна полоса желтая, рядом — голубая, одна — рябенькая, другая — в цветочек, третья — кубиками… Получилось дико, но смешно.
По крайней мере, успокаивал я себя, это лучше, чем золоченые розочки на малиновом фоне. Кольке не будет скучно глазеть на этакую белиберду. Ну, а к тому времени, когда начнет разбираться, что к чему, глядишь, купим новые.
На пол я постелил еще и великолепный, старый толстый ковер, все в том же сарае обнаруженный. Он был, правда, в мазутных каких-то разводах и с белесыми следами плесени, но, видит Бог, я и вымыл его и на солнышке посушил, прежде чем стелить.
— Это что? — спросила жена с привередливо-зловещими интонациями приемочной комиссии.
— Ковер. Ему же надо где-то ползать…
Она посмотрела свысока.
— А во сколько они начинают ползать, ты знаешь?
Я знал, но к тому уже забыл.
— …И неужели ты думаешь, что я позволю ему ползать по этому??
— Убрать! — последовал приказ.
— Яволь! — последовал ответ.
Но, в общем-то, приемка нового жилища прошла более-менее удовлетворительно. Я даже был удостоен похвалы и прохладного поцелуя в щеку.
Затем она принялась за дело сама: нацепила на окна занавесочки, неведомо откуда взявшиеся, что-то передвинула, что-то чем-то застелила, одуванчики в вазочку воткнула — ать-два! — и колькина комната за пятнадцать минут вид обрела, как это говорится, гнездышка, чистенького и уютного. Мне и самому нестерпимо захотелось вдруг забраться в зарешеченную эту кроватку, под белоснежный этот пододеяльник, и дрыхнуть там, и чтоб меня тоже кормили из бутылки (но из большой), и чтоб я тоже имел право, чуть что, безнаказанно и о чем угодно орать во всю глотку.
— Чего это он спит? Все спит и спит. Ему уже есть пора.
Мы сидели на ступеньках и терпеливо, хотя уже и с некоторой тревогой, ждали колькиного пробуждения. А он, дорвавшись до свежего воздуха, просыпаться, судя по всему, и не собирался.
Возле калитки раздалось движение, мы глянули и, разом заулыбавшись, увидели, как по дорожке со слегка виноватым видом припозднившегося гостя поспешает к нам Братишка, друг наш дорогой.
— Братик!
Он был искренно рад видеть нас.
Он даже слегка подскуливал от обуревающей его радости. Хвост мотался из стороны в сторону с такой скоростью, что становилось боязно, не оторвался бы.
Он даже слегка приседал на задние ноги от радости, и он — улыбался! Весело, облегченно.
Давненько не видали мы Братишку столь откровенно ликующим.
Я-то с ним надолго не расставался, так что нечего было сомневаться: весь этот взрыв чувств адресован, конечно, жене моей — ее-то он не видел больше месяца.
У меня создалось впечатление, что он не просто скучал о ней. Он — переживал за нее, как-то по-своему, видимо, истолковывая ее отсутствие в доме.
Как пес деликатный он иногда и обо мне вспоминал. На секунду отрывался от лицезрения моей жены, походя лизал мне руку, боком облокачивался, а потом вновь — весь пыл своей радости обращал к ней.
Взаимной, что уж тут говорить, была радость. Братишку и трепали, и гладили, и обнимали, и целовали в уста.
Затем, натурально, появилась миска с городскими деликатесными недоедками. Братишка, натурально, пренебрегать миской не стал. Однако то и дело отрывался от еды, чтобы еще разок помахать жене моей хвостом и еще разок одарить ее нежным своим карим взором.
Пробудился Колька.
Но совсем не так, как в Москве пробуждался, а беззвучно. Мы просто увидели, как закачалась коляска. Подошли.
Он не спал, а спокойненько созерцал все окрест.