году. Как же могли жить эти люди в разбомбленном доме три года? И как же могло случиться, что в разрушенный дом после выселения одних жильцов через несколько месяцев были вселены другие жильцы? Нарсуд Киевского района не обратил на это внимания. Не стремился установить правду и с легкой душой на основании ряда фиктивных справок оставил меня и мою семью без жилплощади, на которой я прожила пятнадцать лет, отдав ее незаконно людям, прожившим в моей квартире всего лишь несколько месяцев».
В этом заявлении мать утверждает, что она — одиночка. Правда, это заявление было написано уже после смерти отца, но по своему содержанию оно затрагивает и период, когда он был жив. Причина этого утверждения — двоякая. Мать формально никогда не была расписана с отцом, как это было широко принято в коммунистических семьях. Это давало ей юридический повод просить себе снисхождения как матери-одиночке. Но это отражает и тенденцию, положенную Геней. Фактически после отъезда из Павлодара мать покинула отца, что принесло ей только новые бедствия. В своем заявлении мать не упоминает важного факта, обрекавшего на неудачу все ее попытки вернуть жилплощадь. Адвокат противной стороны или же сами жильцы всегда успевали ввернуть словечко о том, что мы «семья врага народа».
Шли годы, а нам ничего не давали взамен, несмотря на решения судов и законы. Мать не выходила из приемных исполкомов, жилуправлений и райкомов. Рива выгородила нам крошечный уголок в комнате, отделив его буфетом и книжным шкафом. Спать мне приходилось на коротком сундуке. Вскоре Израиль вовсе выгнал мать. Мать, работавшая в детском саду, упросила районный отдел образования дать ей общежитие. Одно время она жила в общежитии на Потылихе, где теперь размещаются роскошные резиденции вождей. Тогда это была невероятная глушь.
Рива, сначала сопротивлявшаяся Израилю, неожиданно переменилась к матери. Она не давала ей проходу, всячески ее оскорбляла. Риве стало доставлять удовольствие проявлять власть над матерью. Когда-то она смотрела на нее снизу вверх — как на человека, которому ужасно повезло. Мать сокрушалась: «Раньше я быта на коне, а теперь все могут мной помыкать». Она старалась работать в две смены, чтобы не появляться ни на Полянке, ни в общежитии. Когда ей было негде ночевать, она устраивалась спать на кухне на Полянке, вызывая раздражение соседей. Одна из Ривиных соседок тоже решила покуражиться. Когда мать подымалась по лестнице, она вдруг набросилась на мать за то, что та якобы подобрала ее варежку.
Я был вне себя в таких случаях и едва не набрасывался на обидчиков, но мать удерживала меня, и я начинал злиться на нее, почему она доводит себя и нас до такого унижения. Все это было, как мне теперь ясно, расплатой за предательство по отношению к отцу. Надо было искать путь, который устраивал бы всех, а не идти на милость родственников, милость, которой не было.
Ко мне отношение было лучше, и я единственный имел право появляться из-за шкафа. Мать, даже когда приходила накормить меня, не имела и такого права. Я делал уроки за кагановическим столом, который Израиль в свое время забрал из Союза кожевников. Но с самого появления на Полянке я стал жертвой грубого произвола со стороны Израиля. Он запретил мне писать дневник, запретил писать отцу письма и вообще запретил о нем упоминать. Это было не все. Израиль стал следить за тем, что я читаю. Он обнаружил, что я выписал из «Записок охотника» Тургенева цитату, где хорошо говорилось о русском человеке. Израиль, который внешне исповедовал интернационализм, был шокирован этой выпиской. Он поморщился и запретил заниматься выписками.
Рива была учительницей русского языка и литературы в соседней женской школе. Работа ее совершенно не интересовала, и она не придумала ничего лучшего, как давать мне тетради учениц, чтобы не только искать в них ошибки, но даже и самому ставить отметки. Если бы девочки знали об этом!
Одно время Рива хотела убедить Яшу взять меня к себе, но у Яши было двое детей, и ему эта мысль не улыбалась. Да и я, представив себе униженное положение бедного родственника на новом месте, отказался от самой идеи такого перехода. Яша вообще интересовался нами мало. Я бывал у него раз или два в год, встречаясь с моим двоюродным братом Витей. Мать, Неля и Туся слонялись по общежитиям, и собраться всем вместе нам не удавалось.
Хуже всех пришлось Тусе. Она попала в очень грубую среду. Будучи от природы очень чувствительной и эмоциональной, она тяжело это переживала. Она делала попытки уйти из техникума, но Израиль, как и в случае с Нелей, подымал такие скандалы, что об этом не приходилось и говорить. Почему он мог работать всю жизнь в обувной промышленности, а она, эдакая фря заморская, не может! Такова была его логика и в отношении Нели, и в отношении Туси. Это губительно повлияло на них, лишив их того общества, к которому они стремились, оторвав их от дел, которыми они хотели заниматься. То, что начала Геня, доканчивал Израиль. Они как бы сговорились уничтожить нас. Но, повторяю, все это попало на благодатную почву из-за слабохарактерности матери.
Ах, хорошо в Москве, евреи! –
Твердит он всем. — Ах, боже мой!
И все, кого ни назову,
Ну так и просятся в Москву!
Изи Харик
И в Павлодаре, и на Веснина я жил без соседей. Кроме чудовищных неудобств, жизнь в коммунальной квартире давала возможность близко познакомиться с другими людьми. За стеной жил рабочий картографической фабрики Нестор Иванович Горелов. Когда-то он работал на обувной фабрике, которую реквизировал Израиль, и был одним из тех, кого он туда вселил. Нестор был пожилой, неразговорчивый человек, и, как много позже я узнал, верующий. У него была паразитная привычка прибавлять через слово — «однимс», и, за глаза, мы стали так и звать его «Однимс». Но Однимс был вовсе не глуп. Как-то я дал Однимсу почитать рассказ Зощенко, где описывались похождения крестьянина на черноморском курорте: то, как он по темноте и простоте попадал в разные истории, причем особо обыгрывалось, как на курорте принимались «лунные ванны». Однимс взял книгу и через некоторое время недовольно вернул: «Однимс, нашему брату, однимс, мужику, однимс, здорово там, однимс, достается...» Мне стало ужасно неловко.
Жена его Липа, которая была много моложе его, люто ненавидела советскую власть и не очень это скрывала. В конце войны она забежала