Хлебопашец продает свой хлеб большею частию в то время, когда ему, как говорится, позарез нужны деньги. Продает он его опять-таки большею частию не потребителю, а торговцу: кулак часто не дает ему даже показать носа в ближайшем городе: он сам является по селам и деревням и тут чаще всего — хочешь не хочешь — продавай! Потому что не продашь нынешний раз — нужда заставит обратиться к кулаку другой. Мелкий скупщик наживает от более крупного, более крупный от самого крупного, крупный кулак начинает снова процедуру наживы, и так от небольшого торговца до коновода, уже одного из главных двигателей дела. Можно представить, за что по большей части принужден продавать свой труд и свой хлеб несильный, небогатый русский хлебопашец.
Положение наших хлебных торговцев крайне несимпатично: уже, во-первых, то, что для всех, или, по крайней мере, для большей части горе, — для них радость; неурожай, голодный год, составляя общее несчастие, для них — золотое время. Чтобы понять это, стоит только присмотреться к их сияющим лицам, когда весною получают они известия о засухе, о разных обстоятельствах, обещающих неурожай. Первая их уловка — распустить как можно больше слухов об этом неурожае; этим они сейчас же подымают цены на муку, крупу, овес, часто до тех чудовищных цифр, которыми мы имеем удовольствие любоваться последние годы и в настоящее время. Иногда эти слухи и не оправдываются, а все-таки торговец зачерпнет благодаря им малую толику и заставит бедного человека задуматься — и самому есть скрепя сердце, и меньше давать овса часто единственной кормилице — лошадке.
Нередко эти искусственные меры, особенно в лавочной торговле, до которой вообще не скоро достигает влияние перемены цен на главных рынках и которая особенно важна для человека, не покупающего оптом, продолжают иметь влияние и очень долгое время, часто до тех пор, пока дешевый хлеб покажется в Москве по первозимью… Эта-то уловка, скупка в одни руки насущной народной потребности, характер монополии в такой торговле, где бы не должно быть ее и следа, дали средства в старые неурожайные годы (а их у нас было немало) и в прошедшее неурожайное десятилетие составить значительные состояния, которыми мы любуемся и которым простодушно удивляемся. Кузня, лаборатория этих состояний — наше славное, московское, производительное не одною своею сыростию Болото!.. Не знаем почему, а даже и в самый легкий пересмотр положения нашей хлебной торговли приходят нам на мысль хлебные законы других стран.
Скотопригонный двор представляет не менее Болота грустное место: это не что иное, как грязная площадь, на которой ставятся гурты скота, назначенного для продовольствия Москвы.
Опять мы наталкиваемся на место с темным характером, господствующей чертой замоскворецкой жизни, опять, внимательно вглядываясь в эту темноту, может быть, по привычке к ней, видим торжественно восседающую среди ее давно уже знакомую нам, хотя уже потерявшую много зубов, особенно в последнее время, но, вероятно, поэтому-то именно злую и еще больнее кусающуюся, седую, дряхлую старуху — монополию. И в мясной торговле, как и во многих прочих, дело не обходится без коновода, без запевалы, который дает ему тон и предводительствует целым ополчением московских мясников; это издавна известный всей Москве мясник. Он, к его чести, главный вожатый, всеместный подрядчик на поставку мяса во многие казенные заведения, казармы, фабрики, богадельни, больницы, училища и т. д., чем и составил себе значительное состояние, да и как не составить, когда нередко порядочная говядина в Москве доходит до 10—11 коп. сер. за фунт!
В дело скотопригонного двора до сих пор внесено так мало света, что при всей привычке замечать кое-что в темноте многого в ней не разглядишь; нередко, впрочем, видим мы в ней только несколько десятков голов много сотню бессловесного скота, подымающего своим незначительным числом цены на свое мясо между тем как на нескольких местах нарочно задерживаются целые гурты их собратьев; нередко видим как эти гурты прячутся по разным деревням, и в златоглавую Москву вгоняют их понемножку, вероятно, из деликатного чувства, чтобы не испугать не привыкших к такому зрелищу жителей; часто наталкиваемся на животных с понурыми головами, вероятно, по предчувствию своей участи, на угловато выдавшиеся их кости, на исполосованную безжалостной рукой погонщиков их кожу, на скудный предсмертный корм их, по здравомыслящей русской экономии — не кормить досыта того, что уже обречено смерти.
Хотя закон наш и гласит, что должно строго осматривать назначенную на убой скотину, но мы редко видим прикомандированных к тому медиков, вероятно, по причине той же темноты. Место смотрителя скотопригонного двора — иное дело: его получить почему-то очень трудно, и получают только счастливые и избранные от мира сего. Самую малую часть счастливого положения этого места мы едва-едва угадываем; хорошо оно кажется потому, что очень удобно быть начальником над бессловесными и распоряжаться по произволу тем, кто ничего не понимает. Говорят, что на скотопригонном дворе нет даже порядочно выверенных весов, будто неопрятность страшная, прислуга грубая, грязная, во время торгов идет между купцами-мясниками крик, брань… Мы этого по темноте не видали, слыхали только так называемый гам и решительно отказываемся верить вовсе без исключения: зная, что наблюдение за всем этим принадлежит градскому голове и что общество на подмогу ему дает торговую депутацию из пятидесяти человек, из которых выбираются даже полицеймейстеры депутации; следовательно, быть не может, чтобы при таком порядке был такой беспорядок…
Говоря о скотопригонном дворе, нам вспомнилась такса на мясо, которая и в ведомостях печаталась, и в лавках прибивалась к стенам. Говорят, что она уничтожится — и хорошо! Одной бесполезной формой меньше — нужно бы вместо нее что-нибудь посущественнее…
Теперь мы спустимся к самой Москве-реке, давшей название очерчиваемой нами части города, и вместе с тем представим программу того, о чем осталось нам еще сказать, говоря о Замоскворечье… Предметов еще много; но так как наша статья разрослась уже довольно пространно, то кроме самой реки, хотя и не поилицы Москвы, мы коснемся только некоторых особенностей Замоскворечья. Особенности найдутся и в том, о чем мы говорили; они есть и в постах, общих всей Москве, и в полиции, и в освещении, и в жизни приказчика и мальчика, и, наконец, в лошадиной охоте, и в отдельном сословии свах, главное местопребывание которых опять-таки — Замоскворечье… Этапом, принадлежащим уже собственно Рогожской части, мы заключим на этот раз наши очерки; поберегли мы его именно к концу Замоскворечья потому, что несколько замеченных в нем черт дают уже довольно резкое понятие о разнице в жизни этих, во многом родственных, во многом и чуждых друг другу местностей… Итак…