Многие годы дружил с Межировым, в 1968 году даже сочинил восторженную рецензию о его поэзии, «уставший к тому времени от постоянного комиссарского надзора Слуцкого, с готовностью прислонился к Александру Петровичу и даже стишок о нем написал».
Куняев дарил Межирову свои книги с надписью – «одному из немногих близких», «с любовью», но писал, оказывается, зная, что Межиров – «не просто мистификатор», но и изощренный интриган, «светский сплетник и просто лжец»: «Шурик-лгун» – под этим прозвищем он был известен всей литературной Москве – и еврейской и «антисемитской» (П. С. 162 – 163). Не могу понять, как можно знать, что Межиров – «Шурик-лгун», и дарить ему книги «с любовью»? Видимо, для Куняева того времени это нормально: «посредник и маркитант, предлагающий свои услуги», помог нашему ратоборцу наладить «связи с грузинскими и литовскими поэтами», «получать заказы на переводы их книг», «зарабатывать деньги». Ну как же после этого не подарить книгу «с любовью». А потом, когда Межиров перестал быть полезным, можно и написать о нем, что «последние годы его жизни в нашей стране были постыдны, смешны и унизительны». Ничего смешного и унизительного в том, что он трагически пережил наш трагический беспредел нет. Он честно пытался быть русским поэтом, «почвенником», восторженно писал о социализме, коммунистах, а при виде крушения всего того, чему верил, он разочаровался и уехал в США доживать свой век. Что ж тут постыдного и унизительного?
Столь же нетерпимо Станислав Куняев пишет и о Викторе Астафьеве, одобряет его выступления в конце 80-х годов, его письма Эйдельману, «он вел себя по-русски бесстрашно, размашисто, дерзко», но резко осуждает «необъяснимые перемены» в его творческой позиции: выход из редколлегии журнала «Наш современник», «пришли в журнал другие люди, незнакомые мне, да и далекие во многом»; участие вместе с Владимиром Солоухиным, Владимиром Крупиным и Сергеем Залыгиным в подписании «Римского обращения»; его статьи и интервью, резко осуждающие коммунистов и советскую власть. Я знал Виктора Астафьева в то время, когда он, никому еще не известный, пришел в издательство «Советский писатель» со сборником рассказов «Синие сумерки», вышедшим в свет в 1969 году. Мы близко сошлись в то время, бывали вместе в гостях, ресторанах и кафе, подолгу разговаривали, а чаще спорили, он в то время уже был ярым антисоветчиком, резко осуждал коллективизацию, много негативного рассказывал и о войне... Он, как и каждый на белом свете, мог и может ошибаться, не так думать, как Куняев и Распутин, но его творческая и гражданская позиция однозначна – он был русским и не мог быть «перебежчиком и ренегатом», «не на ту лошадку ставить», «давать задний ход и начиная с 1989 года постепенно разыгрывать еврейско-демократическую карту». Я тоже, как Куняев и мои братья-единомышленники, не приемлю его поцелуй с Ельциным, как и Ельцина и все его геростратовские разрушительные действия, но Виктор Астафьев в это время принимал гостя и как хозяин должен был быть гостеприимным. Только этим я могу объяснить этот злополучный поцелуй. Может, он после этого тщательно вытер губы... Кто знает... Но никто не имеет права упрекать Виктора Астафьева в старческом слабоумии, винить его в том, что он продался за тридцать сребреников. Время рассудит...
Если и виноват в чем-то Виктор Астафьев, то только в том, что он, как совершенно правильно пишет ему Н. Эйдельман, порой нарушал «главный закон российской мысли и российской словесности»: «Закон, завоеванный величайшими мастерами, состоит в том, чтобы, размышляя о плохом, ужасном, прежде всего для всех сторонних объяснений винить себя, брать на себя; помнить, что нельзя освободить народ внешне больше, чем он свободен изнутри (любимое Львом Толстым изречение Герцена). Что касается всех личных, общественных, народных несчастий, то чем сильнее и страшнее они, тем в большей степени их первоистоки находятся изнутри, а не снаружи. Только подобный нравственный подход ведет к истинному, высокому мастерству. Иной взгляд – самоубийство для художника, ибо обрекает его на злое бесплодие» (П. С. 58). И напрасно Виктор Астафьев отвечал Н. Эйдельману в свойственной ему манере – в манере «отчаянной храбрости», как квалифицировал Станислав Куняев его ответ Н. Эйдельману.
Поторопился с ответом Виктор Астафьев – и проиграл. Здесь полезнее ум, знания, а не отчаянная храбрость...
В своих воспоминаниях известный человек по тем или иным соображениям обеляет себя, свои действия и поступки кажутся ему чуть ли не героическими, высказывания провидческими. Не избежал этого обычного в таких случаях поветрия и Станислав Куняев. Путь его, – внимательный читатель это может заметить и по этим двум книгам воспоминаний, – был непростым, извилистым, не стоит его сейчас выпрямлять. Умный Александр Межиров очень точно угадал характер Станислава Куняева: «...я чувствовал, как Ваша кровь единоборствует с холодным расчетом, ясным разумом. Это единоборство надо воплотить в слове, сохранив равенство двух великих сил». Воспоминания Станислава Куняева и есть описание этого «единоборства двух великих сил», русская кровь победила в нем холодный расчет, но радоваться ли нам этой победе... Кто знает. Во всяком случае из «Нашего современника» один за другим ушли Евгений Носов, Виктор Астафьев, а только что и Василий Белов...
А если учесть еще упрощенный образ Олега Михайлова, доведенный на некоторых страницах воспоминаний чуть ли не до карикатуры (П. С. 316 – 317 и др.), то, естественно, отношение к воспоминаниям Ст. Куняева неоднозначно, как это представлено в приложении в двум томам – в письмах благодарных читателей. В одном из писем Ст. Куняева сравнивают с американским адмиралом Коллэхэном, разгромившим японскую эскадру: «Ваш подвиг сродни подвигу адмирала Коллэхэна. Осветив сражения на литфронте, раскрыв роль пачкунов типа Мориц в борьбе против русских писателей, Вы показали себя истинным героем. Хвала и Слава Вам, Поэт-паладин!» (I. С. 428).
В воспоминаниях Станислава Куняева много страниц отведено русско-еврейским отношениям в современной жизни, прежде всего в литературной. Описывает, как он готовил себя к «большому делу», к борьбе «за судьбу России». А «большое дело» свелось к двум его выступлениям, о которых здесь уже говорилось, – выступление на дискуссии «Классика и мы» и «Письмо в ЦК КПСС» о сборнике «Метрополь». Все эти страницы звучат обыденно, но с примесью фальши и претенциозности.
Взять хотя бы несколько фраз Станислава Куняева... В январе 1978 года, то есть после выступления на дискуссии «Классика и мы», Александр Межиров «предпринял титанические усилия, чтобы не дать мне уйти из-под его влияния»... Межиров «со страхом понимал, что такие люди, как я, хотят сделать советскую действительность более русской настолько, насколько позволит история» (П. С. 161). Или можно ли всерьез воспринимать следующие фразы, описывающие душевное состояние нашего героя, решившего написать «Письмо в ЦК КПСС» или выступить на дискуссии... «Русско-еврейское Бородино» – уже само название этой главы звучит кощунственно. Мелкий эпизодик, раздутый средствами массовой информации и самими участниками «Метрополя», превращается на страницах воспоминаний в крупное событие в жизни России. Но автор просто любуется самим собой: «После выступления в конце 1977 года на дискуссии «Классика и мы», когда меня все-таки не смяли, мне было уже легче рисковать собой»; «Слишком велик был риск», «На Западе мне житья не было»; передавая «Письмо» в окошко, наш герой размышляет: «...постоял немножко, собираясь с духом, понимая, что как только девушка в приемном окошке возьмет у меня конверт, то корабли будут сожжены, Непрядва перейдена, и для меня начнется неведомая жизнь с неведомыми последствиями». (Выделено мною – В. П.)