Когда в августе 1931 года у меня обнаружили диабет, дела приняли новый оборот. Я скрывал от Одетты свою болезнь, пока не оказалось, что не могу вернуться к ней в обещанный срок. Пришлось объяснить, что я прохожу курс лечения и мне понадобится еще несколько недель, и она тотчас прикатила в Лондон. Это было существенное нарушение нашего договора, но она всегда хотела приехать в Лондон; она нашла, что англичане — хорошие, доверчивые слушатели, а у англичанок тихие голоса и их без труда можно переговорить. И вот тут-то наконец мне представился удобный случай.
Она драматизировала положение. Ее богатому и знаменитому любовнику предстоит стать инвалидом, и она приедет в Лондон, пройдет обучение в больнице и будет за ним ухаживать, посвятит ему, беспомощному, остаток жизни. Результатом будет брак — брак с послеполуденными и вечерними выездами и поистине блестящими светскими раутами. То была прекрасная мечта. Она написала Эмбер и рассказала ей о романтическом сюрпризе, который мне подготовила, а также Норману Хейру, который обедал с нами в Париже. Ей требовались адреса гостиниц и прочая информация. Эмбер немедля предупредила меня по телефону, а я в свою очередь позвонил Норману Хейру, догадываясь, что он тоже осведомлен о ее налете, и склонил его к предательству, за которое он потом был наказан потоком оскорбительных писем. Эмбер же осталась вне подозрений. Должным образом оценив действия Одетты, я в последнюю минуту попытался ее остановить.
«Черт тебя подери! Во всяком случае держись подальше от Лондона!» — сказал я ей по телефону, пренебрегая ролью хворого Тристана в ожидании Изольды.
Я не желал видеть ее в своей квартире, лишь однажды позвал на обед, которым из вежливости угощал одних моих знакомых, побывавших у нас там, и без обиняков объяснил ей, что, чем скорее она возвратится во Францию, тем лучше.
Но она храбро держалась своего представления о происходящем. Она прошла курс обучения по уходу за больным, страдающим диабетом, в клинике Королевского колледжа, хотя Лоуренс и все подряд говорили ей, что я вполне способен позаботиться о себе сам. Был август, каникулы; почти никого из тех, с кем она познакомилась во Франции, в городе не было, и через неделю мне удалось вернуть ее восвояси. Я склонил ее уехать, пообещав присоединиться к ней позднее; мне предстояла огромная работа с гранками «Труда, богатства и счастья человечества», за которую невозможно было браться в августовском Лондоне, тем самым в конце августа я тоже уехал в Лу-Пиду и несколько недель провел там с ней, работал, играл в бадминтон с художником Джоном Уэллсом и с Буасвенами{398}, и обсуждал положение, в котором оказался.
Я всегда знал, что в Лондоне Одетта будет не к месту, но, пока не увидел (и не услышал) ее на фоне Лондона, и представить не мог, что стану ее так стыдиться. Она была достаточно сварлива, шумна, агрессивна и разодета даже для Парижа, а в неброской приглушенности Лондона оказалась уж вовсе нестерпима. Среди пламенеющего прованского ландшафта, особенно дома, в Лу-Бастидоне или Лу-Пиду, где она носилась по парку, бранила садовника, бранила слуг, бранила рабочих, сплетничала с соседями, присматривала за послушными собаками, которых сочла необходимым завести, вела дом так, что в нем все блестело, ездила в Ниццу, куда я ее возил, чтобы угостить и дать радостную возможность походить по магазинам, отправлялась со мной на далекие прогулки, и вообще пребывала по преимуществу на воздухе, — она была другим человеком, совсем не похожим на тщеславную и настырную городскую Одетту.
И сам я тоже, вероятно, был там другим. У меня выработалась привычка заниматься с ней любовью именно там; у нас были общие интересы: мой утес, где рос падуб, и полевые цветы, и ирисы, наш новый розарий, агавы, апельсиновые деревья, постоянные усовершенствования в доме, и была у нас некая традиция, сохранившаяся от первого успешного года в Лу-Бастидоне, к которой можно было вернуться (см. «Мир Уильяма Клиссольда»).
И еще одно позволяло нам ладить в Лу-Пиду — я был ее единственным слушателем и зрителем. Соответственно она старалась выставить себя передо мной в выгодном свете и уже начинала понимать, с чем я способен мириться. Но стоило появиться другим лицам — и ее преданность мне уступала место другой роли, которая почти всегда вызывала у меня резкий протест. После того как временные пришельцы отбывали, она пыталась оправдать свое поведение либо дулась и избегала меня. Она была страшно уязвлена поражением, которое потерпела в Лондоне, но у нее хватило ума попытаться сохранить лицо. Я вернулся в Лондон перед своим днем рождения в сентябре, так как, изменив своему обычному пренебрежению к празднованию годовщин, хотел, как и два предыдущих, провести его с Мурой, а потом, в конце месяца, отплыл в Америку, чтобы увидеть «Труд, богатство и счастье человечества» глазами прессы и попробовать оценить, что значит для Америки спад тех лет. Англия как раз отказывалась от золотого стандарта, и, с точки зрения экономики, это было чрезвычайно волнующее время. Пока я был в Америке, Одетта вывезла мебель из парижской квартиры и поместила ее на ферме, примыкавшей к Лу-Пиду, которую я купил у четы Голетто. Тогда у меня и в мыслях не было продавать дом. После того как Одетта покончила с этими делами, ее охватило беспокойство, и она отправилась в поездку по Марокко.
В конце ноября (1931 г.) я на итальянском судне вернулся в Канны, силы мои прибывали, и я был полон рабочих планов. До конца 1932 года я написал, как мне кажется, три хорошие книги: «Облик грядущего», «Самовластье мистера Парэма» и «Бэлпингтон Блэпский» и еще много всякого другого. В мае 1932 года я поехал в Мадрид, чтобы прочесть публичную лекцию и посмотреть, что там за новое правительство. Брать с собой Одетту я не собирался, но потом смилостивился, отправил ей телеграмму, и она на автомобиле, с шофером, приехала в Барселону. Оттуда мы отлично проехались по Испании — наши последние совместные каникулы. Мы ссорились, но не ожесточенно, — теперь она уже не настолько меня интересовала, чтобы я стал ей возражать, и у нее уже зарождалось подозрение, что она теряет власть надо мной. Мы вернулись через Мадрид и обедали с Бибеско{399} (князь Бибеско был румынским послом, а его женой была Элизабет Асквит{400}), и тут Одетта опять нарушила правила приличия: пришла в возбуждение, расшумелась, высказывалась так чудовищно, что гувернантка вдруг встала и вместе с дочерью Элизабет удалилась из комнаты.
«Возможно, это в последний раз ты навлекаешь на меня такой позор», — сказал я и из Барселоны отослал ее домой поездом, а сам, без шофера, поехал в автомобиле.