Его не в чем упрекнуть, ему трудно что-либо предъявить. Он еще слишком молод, в сущности, он еще юноша. И службу несет исправно, и об умном порассуждает, а нет-нет да и отколет что-нибудь мальчишеское. По-детски сплутует — «жгли ворованные в лаборатории свечки…»; «пошел в магазин купить струны; украл там стальное перо; поделом — мошенники за все вдвое берут; и я взял вместо одного два, и — сократятся» — тут не столько выгоды, сколько удовольствия. В ожидании караула, направляясь от Выборгской заставы к Старой Деревне, занимается «осушением луж, сводя их в канаву», — верно, саблей или ножнами? Заглядывается на барышень: «видели только одну хорошенькую», «пошел к всенощной — пропасть фуфирок»; и с удовольствием вспоминает, как на Пасху в гостях ему «гадали и отгадывали, допрашивали и испытывали по части дел любовных». В церкви во время службы пересмеивается с юнкерами. Дурачится: «…на плоту… пили воду, пиво, трогали лягушек и выходящих из лодок девушек…»
Мир его еще узок, потребности скромны, а претензии небогаты. Он доволен жизнью, бодр и полон неистраченных сил. Все складывается удачно. Ранний геморрой беспокоит, так он излечим, да от него и не умирают. Денег нет, так будем справедливы — откуда им быть-то, всё еще впереди. Он разумен и спокоен, он старается, ровная карьера светит ему, а с нею и постепенное поправление житейских обстоятельств.
И точно: в конце 1836 года исправно получил лишнюю (подпоручицкую) звездочку, а с нею и лишние сто рублей — не шутка, а еще через два года получил поручика, и жалованье стало неслыханным — тысяча рублей. Так, глядишь, лет через двадцать, а то и пятнадцать, явятся ему генеральские витые эполеты, а с ними, может быть, и полк. Путь впереди предстоял благополучный, путь только наверх — пусть не на самый верх и не вдруг, но уж наверняка.
Словом, это был дюжинный гвардейский офицер, совсем такой, как остальные.
Между тем отличие было, и громадное — дар, отпущенный ему самой природой. Правда, дар этот еще только проглядывал, обнаруживался робко и в полной несоразмерности со своими истинными масштабами — еще не осознавался ни как дар, ни как призвание. Призвание ведь не осеняет само собою, к нему нужно прийти, а можно и не прийти. Иной проживет с талантом всю жизнь и лишь к старости узнает, а то и не узнает вовсе, что в нем скрывался «какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строки в “Московском телеграфе”».
Иное дело, что дарованию такого рода, как федотовское, трудно было бы остаться совсем незамеченным. Художество тогда было распространено повсеместно. Рисованию очень добротно обучали дома и в учебных заведениях. Рисовали нежные барышни и солидные офицеры. Заполняли альбомы набросками, карикатурами, трогательными картинками, виньетками, делали шаржи, портреты, шутливые поздравления в рисунках, запечатлевали виды тех мест, в которых доводилось бывать. Точно так же было и с Федотовым. Начиналось с заурядного, с того, чем баловались многие тысячи.
Сам Федотов вел свою художественную биографию только со службы в полку, а кадетские годы как бы не брал в расчет. О многочисленных карикатурах на товарищей и на начальство, о знаменитых «картинных» чертежах — обо всем, что составило ему в корпусе небольшую известность, с чего, казалось бы, он имел право вести отсчет, — мы узнаем от других. Нет, он указывает, что «испытал силу карандаша» еще в корпусе, поминает и пресловутые булки, получаемые за чужие рисунки, — но бегло, между прочим, как несерьезное, забавную житейскую подробность. Зато о том, как начал рисовать в полку, он рассказывает подробно, дорожа каждым фактом и самой их последовательностью: «Вот теперь пустой перед окнами вид был первым опытом передразнивать натуру; дальше карандаш задел прохожих; а потом, упросив одного из снисходительных товарищей посидеть смирно, срисовав его похоже, возбудил у других уже собственное желание посидеть смирно; опять похоже, потом опять — и вот начали уже говорить, что всегда делает похоже…» Он даже пробует отыскать причину: «…сидя больше дома, должен был занимать сам себя».
Свидетельства Федотова о себе чистосердечны, и им вполне можно доверять (иное дело, что далеко не всегда можно постичь истинный и точный смысл его слов). Здесь сказано многое — более вскользь, намеком, но все-таки сказано: не одна лишь безотчетная жажда рисования руководила им, но и необходимость сыскать себе времяпровождение по сердцу. В самом деле, полк, при всей обременительности службы, оставлял несравненно больше свободного времени, нежели кадетский корпус, а большинство из принятых способов убивать его светским образом Федотову было попросту недоступно. Вот и приходилось занимать себя самому.
Занятия эти, если судить только по дневнику, многообразны: шил себе галстук, вырезал на фольге свое имя для визитных карт, забавлялся с собакой, мастерил рамки для портрета, играл в «щелкушку» (то есть в бильбоке, переиначенное на русский манер), мастерил футляр для часов, выращивал («удабривал и поливал») на окне горох, трепал шелк для окраски пасхальных яиц, делал облатки, пилил рамки и прочее. Занятия все простые, однако иные из них требуют и ловких рук, и заботы о тщательности, и навыков, и даже известного артистизма.
Почему бы и не артистизма? Федотов был в полном смысле слова художественно одаренным человеком. Он считался занимательным рассказчиком и приятным собеседником. Он писал стихи — большей частью довольно наивные, но для дилетанта совсем даже недурные: альбомные послания, эпиграммы, мадригалы, песни разного рода, романсы, поэмы и более всего басни; сочинял даже «рацеи» — развернутые стихотворные пояснения к своим картинам. Иные из его стихотворных произведений широко расходились в списках. Признанный тенор-солист в корпусном хоре, он в полку развил и умножил и свои музыкальные данные: играл на гитаре и на флейте, разучивал модные романсы, сам дерзал романсы сочинять, часто пел своим не сильным, но, по общему отзыву, приятным голосом — когда для увеселения общества, когда в одиночестве для собственного развлечения или дуэтом с заглянувшим на огонек приятелем. Его многочисленные дарования были быстро замечены и признаны, но все-таки способность к рисованию явно выделялась среди них — здесь ему не находилось соперников.
Нет сомнения в том, что для молодого, безродного и бедного офицера рисование поначалу было средством себя поставить. Как примерной службой ставил он себя перед начальством, так признанным талантом рисовальщика (вдобавок к гитаре, флейте, приятному тенору и стихотворству) — перед товарищами по полку. Это было средство хоть как-нибудь перевесить то, чем ставили себя другие, — происхождение, деньги, светскую репутацию, безудержную фантазию в проказах, кровных рысаков или хотя бы шинель от первоклассного портного. Это было средство занять в компании свое собственное, никем иным не занимаемое место. Рисование сразу как бы объединило его общностью интересов с другими любителями, какого бы рода и достатка они ни были; рисование приподняло его над остальными, не причастными к художеству; подарило ему кое-какую известность, делало его угодным и интересным.