— Зрители постоянно проверяют, насколько герои фильма реальны и правдивы.
— Я как раз и хочу избежать штампов, — возразил я, пытаясь найти решение, которое его убедило бы. — Мы покажем балерину на сцене, словно это происходит накануне генеральной репетиции. Она пришла репетировать в одиночестве. В конце мы поставим музыку Чайковского, воздействуем на зрителя экспрессивностью, — уточнил я, используя слова самого Ухерка. — Так зрители погрузятся в слияние образа и звука, и у них не будет времени задаваться вопросом, ходила ли она в туалет или что она ела и где спала.
Я выпалил это, глядя взволнованному оператору прямо в глаза, и подумал: «Все, Ухерк, больше ты не будешь мне надоедать».
— Итак, — продолжил я, — главный герой обнаруживает женщину своей жизни на этой сцене, в ситуации, которую я только что описал. В это мгновение слышится музыка Чайковского, финал «Лебединого озера», ты помнишь: «Нананаа…»
— Хорошо, согласен, если известно, что это действительно репетиция, тогда пойдет. Это неплохо, это даже классно… и выглядит очень экспрессивно.
— Да, может быть, я не очень хорошо все объяснил, но я вижу образы и точно знаю, как это будет выглядеть. Просто мне не хватает слов, то есть слова у меня есть, но я не могу их правильно связать, чтобы донести до тебя все, что я хочу. Нет, я, конечно, могу… уф! Я совсем запутался…
* * *
На этот раз я был искренен, и Ухерк меня больше не смущал. Это была моя первая попытка высказать вслух то, что я собирался снимать, и, судя по всему, у меня получилось совсем неплохо. Все, что я сказал, звучало хорошо, даже описание сценария.
— Как называется твой фильм? — спросил Ухерк.
— «Часть правды».
— Хммм… а почему?
— Потому что это всего лишь моя правда. Я хочу, чтобы она была такой в фильме. Моя правда, понимаешь, только моя.
— Я понял, что это твоя правда, но почему тогда не взять название «Моя правда»? Конечно, это не так экспрессивно, но мне кажется, более точно.
— Мне не нужно, чтобы это было точным, я просто хочу показать, что правда не бывает единственной и неделимой.
Он охладил мой пыл своим замечанием о «Моей правде», но я не сдавался. Если я уступлю сейчас, сказал я себе, он будет командовать мной во время всех съемок. Сиба рассказал мне, что необходимо относиться к членам своей команды с бдительностью пастуха, присматривающего за своими овцами. «Следует быть строгим, но справедливым. Как товарищ Тито».
Вечером Сиба просмотрел сценарий.
— Хорошо! Очень экспрессивно, — сделал он вывод.
Хм… Это был не совсем комплимент, но главное, что текст показался ему живым.
* * *
Слово «экспрессивный» часто использовалось в артистических кругах. Я видел в нем сходство со словом «интересный». И это мне не нравилось, потому что такой термин использовал один художник на вернисаже моего кузена. Было видно, что картины Эдо не вызвали у него энтузиазма, и тогда он сказал:
— Могу тебе сказать, Эдо, что твои картины интересные. — И поскольку Эдо молча смотрел на него, художник добавил: — И даже очень интересные.
Что означало: я не хочу тебя обидеть. Картины ему не понравились, он не солгал и не стал расхваливать творчество Эдо.
* * *
По мере приближения съемок Сиба, внимательно наблюдавший за мной, заметил мое растущее беспокойство:
— Знаешь, Эмир, сегодня выходит множество фильмов, состряпанных на скорую руку. Некоторые люди считают, что могут мочиться на ходу и не заляпаться. Это все потому, что они не знают, насколько сложно создать хороший фильм. А знать это должен прежде всего главный представитель публики во время съемок — кинорежиссер. Нетерпеливые режиссеры снимают свой фильм за два месяца. И что потом? Ничего. Фильм никуда не годится. Они не успевают толком разогреться, как им уже пора заканчивать. Это можно сравнить с любовью, когда некоторым достаточно потрогать везде руками, поцеловать, и все. Но ты должен вести дело энергично до самого конца, как шахтер под землей. Только тогда другая сторона, твоя партнерша, оценит твою работу. То же самое с публикой: если ты не вызовешь у нее волнения, не будешь ее истязать и встряхивать, не утомишь ее, не заставишь смеяться, она отправится домой, словно в зале ничего и не было. Если какой-либо кадр тебе нравится во время съемок, на большом экране он будет в восемь раз лучше. Но если что-то тебя смущает и, следуя известному принципу наспех слепленных фильмов, ты лжешь самому себе, говоря «все хорошо, продолжаем», тогда как все это ломаного гроша не стоит, на большом экране изъян вырастет в восемь раз. Кадр будет в восемь раз хуже, чем во время съемок! Все, что ты пустишь на самотек в процессе создания фильма, унесется течением безвозвратно. Когда погаснет свет и завертится бобина с кинопленкой, ты будешь либо гостем, либо хозяином. Представь: в темном зале начинается фильм, наступает черед сцены большого авиационного праздника, для которой тебе потребовалась бы тысяча статистов. Публика об этом не знает, но она чувствует, что что-то здесь не так. Но ты же не можешь сейчас войти в зал и сказать зрителям: «Послушайте, друзья, здесь должна быть тысяча людей, но у нас не хватило средств». «Да пошел ты! — ответят тебе мужики с первого ряда, там, где самые дешевые места. — Пойди поищи их на улице и оставь нас в покое». Если ты не пригвоздишь зрителя к его креслу, если оставишь ему возможность думать о своем, все пойдет прахом. Нужно сделать так, чтобы люди чувствовали фильм на всем его протяжении, от начала и до конца.
— А как это сделать?
— Используя все свои возможности и знания. Разве можно остановить растущее дерево? Нельзя. С фильмом должно быть то же самое.
— А что делать, если пленка порвется?
— Хватит острить! Вы только посмотрите на этого шутника! «Что делать?» Склеиваешь пленку и продолжаешь!
* * *
Пока я переделывал нашу гостиную — гордость Сенки — в киностудию, я не мог предположить, что непредвиденные жизненные обстоятельства отменят съемки моего первого фильма. Только мы договорились с Мирзой Тановичем, городским клоуном, что он сыграет главную роль, когда на наш дом обрушилась новость, сделавшая невозможным любое начинание, даже более простое, чем съемка фильма.
* * *
Семнадцатого июня 1972 года Ханифа Нуманкадич начала свой день так же, как в последние двадцать пять лет своей жизни. После утренней терапии она отправилась в гости к своей «родственнице», как она любила называть одну из своих соседок. Пожилая женщина поднялась на восьмой этаж в квартиру госпожи Малович на чашечку кофе. Она выпила свой кофе, пожаловалась на ревматизм, заметила новый ковер на полу и выразила восхищение его цветом. Затем отправилась в ванную и закрыла за собой дверь. Учитывая слабое здоровье пожилой дамы, госпожа Малович забеспокоилась из-за ее долгого отсутствия. Вдруг ее гостья упала в обморок? Она позвала Ханифу. В ответ тишина. Тогда госпожа Малович постучала в дверь. Ей никто не ответил. Она принялась стучать сильнее. Поскольку ее призывы по-прежнему оставались без ответа, она решила сломать дверь. Ванная оказалась пуста. Задрожав от страшного предчувствия, госпожа Малович вскрикнула. Она выглянула в окно и увидела ужасную сцену: на тротуаре, у входа на лестницу, лежало распростертое тело. А пока сосед с первого этажа накрывал несчастную женщину одеялом, шаль Ханифы уносило ветром к новостройкам квартала Храсни, словно крылья ее души. Эта шаль из кашемира, подарок сына на день рождения, которая согревала больную женщину в течение долгих лет, была воплощением ее благородной натуры. Она так и осталась летящей в нашей памяти, постоянно напоминая нам о хрупкости человеческого существа, которое в любое мгновение может открыть окно в смерть.