Шарль с робким смирением отправил Сент-Бёву это стихотворение, по-юношески взволнованное. «Стихи эти были написаны для Вас, — сообщал он автору романа, — причем написаны так наивно, что, перечитав их, я подумал, не выглядят ли они нахально, не будет ли чествуемый человек оскорблен таким чествованием. Надеюсь получить ответ и узнать Ваше мнение». Возможно, Бодлер получил от Сент-Бёва любезный ответ и похвалы, обычные в таких случаях, но приглашения нанести визит не последовало. Автор «Сладострастия» остерегался начинающих поэтов, льстивших ему в надежде получить отклик в виде статьи.
Письмо Сент-Бёву было подписано «Бодлер-Дюфаи». Здесь объединены фамилии отца и девичья фамилия матери — так Шарль подписывался, оказавшись под контролем опекунского совета. Зачем он взял вторую фамилию? Чтобы отметить таким образом начало нового этапа в жизни или чтобы продемонстрировать свою любовь к Каролине? А может, решил, что просто «Бодлер» — слишком коротко для такого исключительно важного лица, как он, и что двойная фамилия да еще с черточкой посередине будет звучать более необычно и аристократично?
К тому времени он уже несколько месяцев чувствовал себя настоящим писателем, как те, кто перешагнул порог типографии, хотя по-прежнему ничего не опубликовал. Ле Вавассер и Прарон задумали издать коллективный сборник стихов, и Бодлер поначалу присоединился к этому проекту, но потом неожиданно отказался с ними сотрудничать. Он решил, что, участвуя в подобном сборнике, только навредит себе. Если хочешь сохранить свою исключительность и оригинальность, счел он, никогда не следует присоединять свой голос к голосам других. Наоборот, нужно в одиночку выйти на авансцену, показать всего себя в сборнике, где ты — единственный автор, и получать только в свой адрес хвалу или критику толпы. Для Прарона и Ле Вавассера поэзия была всего лишь приятным развлечением, тогда как для Бодлера она являлась внутренней потребностью, подобно желанию есть или пить. Однако он согласился с идеей написать вместе с Прароном драму в стихах «Идеолус». Эта пародийная пьеса осталась незавершенной. В то же время Бодлер анонимно участвовал в работе над небольшой книжкой «Галантные тайны парижских театров». Это был сборник пикантных историй о жизни некоторых актрис, драматургов и нескольких известных парижан. Там доставалось, кстати, Франсуа Понсару, которого Шарль считал типичным писателем-оппортунистом, растрачивающим свой талант в угоду «здравому смыслу». А еще он послал тогда же статью за подписью «Б…» в сатирическую газету «Тентамар», в статье шла речь о поэтессе Луизе Коле, известной своими пышными формами, неприхотливыми стишками и бесчисленными любовными похождениями. Но руководство редакции «Тентамара», смущенное столь яростной атакой на молодую даму, имевшую множество связей в литературном и политическом мире, ответило Бодлеру в рубрике «Переписка с читателями»: «Г-ну Шарлю Б… Его статья о г-же Л… Ко… не будет опубликована. В ней содержатся детали, касающиеся частной жизни и не вписывающиеся в нашу тематику» («Тентамар», 17–23 сентября 1843 года). А через несколько недель, очевидно, после еще одной попытки Бодлера опубликовать в этой газете свою статью, редакция отреагировала так: «Г-ну Шарлю Б… Результатом публикации Вашей статьи может стать штраф в 500 франков и три месяца тюрьмы. Мы предпочитаем платить все же несколько меньше» («Тентамар», 3–8 декабря 1843 года).
Забавляясь журналистикой, Бодлер лишь пытался успокоить нервы. Он предчувствовал, что его творчеству место не на живущих одним днем страничках газет. Он так заботился о совершенстве своих стихов, что то и дело возвращался к написанному — порой лишь затем, чтобы заменить одно слово или переставить запятую. Он работает не с глиной, а с мрамором. Порой ему казалось, что он никогда не сочтет свои стихи достаточно отшлифованными, чтобы отдать их на суд любопытствующей публики. Его упорство в исполнении священного долга удивляло товарищей, более легкомысленных и менее сконцентрированных на творчестве. Они угадывали в нем человека другой породы, смущавшего их своими странностями, превосходившего их умом. Вот что написал о нем друг его Асселино: «Смелые замыслы, о которых другие могли лишь мечтать, он осуществлял и заставлял принимать, благодаря упрямой своей воле и отсутствию боязни выглядеть смешным».
Когда он работал один у себя в «Пимодане», то оставлял ключ в дверях. Войти к нему мог всякий. Перебрасываясь словами с непрошеным гостем, он продолжал царапать бумагу острием гусиного пера. Однажды Асселино пошутил над его чрезмерной старательностью в отделке текста. Испепелив его взглядом, Бодлер вскричал, что каждая строка, вышедшая из-под его пера, должна быть будто отлитой в бронзе. Он хотел, чтобы его произведения были так же необычны, так же неприятны для обывателя, как и его жизнь: больной сифилисом, поставленный под контроль опекунского совета, привязанный к любовнице-мулатке, запутавшийся в долгах, высокомерно отказывающийся занять какое-то положение в обществе и неспособный общаться с сильными мира сего, он гордился всеми этими «изъянами» как главными достоинствами настоящего писателя. Ему казалось, что лишь мать его понимает. Да и то!.. Почему не она осуществляет законную опеку над ним, а какой-то посторонний человек, нотариус, у которого в груди вместо сердца свод законов? Если бы его бюджет контролировала она, он мог бы тратить деньги, как прежде. А тут он вынужден вымаливать у неуловимой Каролины «незаконное свидание» вне стен своего дома (из-за Жанны), в безлюдных залах Луврского музея, а летом — в городском саду. Сидя на скамейке, в стороне от толпы, мать и сын пожирали друг друга глазами и шепотом спорили. Она упрекала его в беспутном поведении, в чрезмерных расходах, в сожительстве с Жанной, а он обвинял ее в том, что она больше его не любит и на все смотрит глазами своего ужасного мужа. Но и с той, и с другой стороны была такая нежность, что самые суровые слова звучали, словно любовные признания. В течение часа или двух Каролине казалось, что Шарль опять стал ребенком, которого она прижимала к груди, когда он приходил из школы, а Шарль забывал свои заботы и до опьянения вдыхал аромат своей матери.
Но как только он расставался с ней, последний раз поцеловав, на него опять обрушивался его настоящий возраст. Возвращаясь к Жанне, он видел вместо белой кожи коричневую, вдыхал вместо нежных духов материнской муфточки мускусный запах мулатки, слышал вместо тихой речи богатой дамы с Вандомской площади крики и брань уличной девки. Агрессивная и вульгарная любовница быстро возвращала себе свою власть над ним. Болтовня Жанны, естественно, приводила его в отчаяние. Но стоило ей двинуться с места, покачать пышными бедрами и призывно выпятить груди, как он снова начинал видеть в ней античную колдунью, воплощение женского бесстыдства, жрицу Зла, без которой он не может жить.