Никому до сих пор неизвестно, скольких потенциальных поэтов и прозаиков убил идеологический диктат, скольких обычная «нестрашная» бюрократия, а сколько было затоптано неграмотными и никчёмными «рабочими поэтами», или как называли их «литераторами от станка и сохи» (на самом деле приспособленцами, ни станка, ни тем более сохи в жизни не видавшими). Но именно они по своей воинствующей бескультурности оказывались «классово близкими» советским чиновникам всех рангов. И поэтому быстро делали свои эфемерные «литературные» карьерки, с одобрением верхов топтали всех «сомнительных», кто попадался им на дороге.
Стихи того времени в основном представляли собой жвачку, крикливо-маяковскоподобную по содержанию, набитую верноподданническими зарифмованными формулами, а иногда, – если лирика,- столь же идиотическими любовными формулами, и уж точно ведущими прямым ходом в загс. Как позднее выразился кто-то из поэтов, это были «душещипачёвские стихи». Но всё это было написано пушкинскими ямбами, во избежание преступного формализма.
Если сейчас поглядеть на поэзию того времени, то возникает впечатление, что насквозь новаторского бунтарского искусства начала ХХ века просто не было. Более того: после Пушкина и Тютчева мозолил глаза колоссальный столетний провал, на другом берегу коего суетились сплошные «иваны бездомные» – все эти псевдонимо-ёмкие «безыменские», «бедные», «жаровы» или «светловы»… И даже самые робкие попытки, ну, хоть искренности что ли, «вредакциями» воспринимались на их фоне, как подозрительная смелость и свежесть.
Но принадлежность к писательской братии давала и престиж, и бутерброд с маслом. Сколько же тогда возникло «литераторов», обивавших пороги редакций, потрясавших пачками вырезок из дивизионных или полковых, а заодно и послевоенных заводских газеток-многотиражек!
И, глядишь, в результате демагогических демаршей начинали потом эти «поэты» выпускать книгу за книгой. Если же такие «литераторы» были к тому же особенно безграмотны, то они были самые опасные. Порой они даже начинали всерьез верить в свою исключительность, в свое право вершить суд, и пропагандировать истерически все то, что им долдонили на собраниях и по радио.
И о том, что я самый геройский герой
передачу охотно послушаю.
А. Галич.
И вот оглохшие от «маршей энтузиастов» и всяких «песен о встречных» именно эти люди заняли место тех, кого их руками уничтожили. Место не в литературе, конечно, а «место в писательской иерархии». Безграмотность этой эрзац-поэтической дивизии возводилась в достоинство; даже теорийки возникали, суть которых была в том, что «писать от культуры» может всякий, а вот писать, ничего не читав – только гений от сохи или от станка…
Насмотревшись на этих людей, я сформулировал для себя, что делая из «народа» идол, идеологи превращают его в «идолище поганое», каковым он надолго и останется…
* * *
Авантюра со статуей Веселовского ещё больше сблизила нас с Геной Порховником. В нас обоих сидела некая любовь к театральности, и нас, конечно же, крайне занимал полузапретный серебряный век. И вот нам захотелось иметь свою Черубину. Для этой роли мы выбрали Генкину подружку Галю Ценину. Выглядела Галя очень романтически: изящная, миниатюрная, черноволосая с демоническими глазами. К сожалению, только срифмовать не могла и двух строчек.
«Галины стихи» мы сочиняли вдвоём с Порховником. Получалось полуподражание, полупародия на Ахматову, в те времена находившуюся почти под запретом. Галя обладала врождённым умением эффектно выглядеть на публике. Так что на «квартирных» чтениях она очень смотрелась. А квартирные чтения, по крайней мере, в нашем кругу тогда, в 48-ом-49-ом, впервые стихийно возникли, это было хоть какое-то, хоть робкое, но все же противостояние всеобъемлющему «официальному духу» и контролю.
Неуловимый дух недозволенности звучал в стихах, которые Галя почти напевала мягким контральто, и полумрак намеренно слабо освещённых комнат эту недозволенность подчеркивал. А стихи были приблизительно такие:
Любовь проста. Есть миг почти случайный.
После него нам нет пути назад.
Ты не найдёшь загадки или тайны
В открывшихся навстречу нам глазах.
Своей души раскидывая вёсла,
Ты поплывёшь неведомо куда,
Любовь проста. Она приходит после Вчерашнего…
А если вспомнить, что минимум лет пять тянулось в нашей истории время, когда слово «лирика» было бранным, когда лирику не только почти не печатали, но, пожалуй и писали-то существенно меньше, чем в нормальные времена, то наши игры покажутся даже довольно опасными. Ведь на фоне «борьбы с.» всё, что властям на глаза попадалось, будь то стихи, или просто вольное поведение, могло стать опасным.
Но как я уже писал, «легкомыслие» всегда в значительной степени определяло мое поведение, да и поведение многих моих друзей. Чума себе гуляла по всем слоям общества, косила интеллигенцию сильнее всего, а мы, как завещал Пушкин, во время чумы пировали!
.И он, как вся студенческая братия,
Которой вечно полон Ленинград,
Экзамены сдавал, мотал занятия
И мат навяливал на. сопромат,
Еще он удостаивал проклятия
Предмет, о коем вслух не говорят,
Или не одолев своей натуры,
На чертежах чертил карикатуры.
Мы веселились, как могли, выдумывали черубин, учились кое-как, сочиняли анекдоты о лысенковщине [29]. И недоумевали, почему всюду есть только один пророк: в поэзии Маяковский, в прозе Горький, в театре Станиславский, в кино Эйзенштейн, в физиологии Павлов, в ботанике Мичурин, в живописи Герасимов, в кино Александров с его псевдоголливудом и пропагандой… Ну а в лингвистике – с недавнего времени «САМ», но это уже было более объяснимо.
Пропаганда пронизывала всё, и только наш пир во время чумы был от нее на марсианском расстоянии.
Естественно, что наша «Галина-Черубина» на первом же не квартирном чтении, в литобъединении Университета, подверглась сокрушительной критике. «Страна борется за. а тут какие-то любовные стишки, они отвлекают от построения. и тем вредят делу.». «Это идеологическая диверсия на протоптанной дорожке», и, наконец – истинно партийный взвизг тогдашнего аспиранта, а впоследствии декана филфака, Выходцева [30]: «Да это же ещё хуже Ахматовой!!!»
В общем, Галиных вечеров мы там больше не устраивали.
* * *
Мне остается только закончить эту главу об университетской жизни рассказом о том, как бесславно она для меня закончилась. Меня попросту отчислили, причем не за политику.