учительнице большой альбом по рисованию, от руки исписанный биографиями энциклопедистов, она была изумлена. Это было мое первое историческое сочинение.
Этот период европейской истории окрасился для меня в радужные цвета. Даже Гольбах, который потом стал мне глубоко чужд, до сих пор сохраняется в моей памяти. Быть может, энциклопедисты с их протестом против абсолютизма и обскурантизма бессознательно увязывались у меня с протестом против того, что окружало меня.
Особенно засел у меня в памяти «Залит» Вольтера, где заносчивый вельможа был отучен от зазнайства тем, что за ним следовала свита, денно и нощно распевавшая:
Судеб чрезвычайное благожелательство —
Мир не запомнит славы такой.
Сколько можно, ваше сиятельство,
Быть довольным самим собой.
Изучение биологии совпало с печально знаменитой августовской сессией Академии сельскохозяйственных наук и торжеством Лысенко. Наши уроки биологии превратились в торжество Лысенко и в поругание вейсманизма-морганизма, отождествлявшегося с политическим вредительством.
«Ген» стало бранным словом, и мы обзывали друг друга генетическими терминами. Но, с другой стороны, биология оказалась в фокусе общественного внимания, что повлияло на мой постоянный интерес к ней.
Учительница немецкого языка Елизавета Григорьевна сумела многих из нас научить читать по-немецки уже в школе. То, что я понимал идиш, давало совсем небольшие преимущества. Во время каждого урока она вызывала по четыре-пять человек на первые парты, давала текст и словарь и требовала письменного перевода. Каждый ученик должен был письменно переводить пять-шесть раз в четверть. Переводили мы сказки «Рюбецаль». На много лет запомнились «Лорелея» и «Лесной царь» и одно из стихотворений Гейне из «Гарцрайзе».
В 1948 году я вступил в комсомол, причем сделал это не только добровольно, но, более того, это было для меня большим и важным событием. Комсомольцев в классе тогда еще было только несколько человек, и эту честь надо было заслужить. Все это было спектаклем, ибо к окончанию школы в комсомол загнали всех, невзирая на недостатки.
Процедура приема состояла в рассмотрении заявления на школьном комитете комсомола, один из членов которого — мой приятель Киселев — предупредил, что спросит меня, кто генеральный секретарь Венгерской Коммунистической партии. Предупрежденный, я назвал имя Матиаса Ракоши, и как политически грамотный, был принят. Я стал выпускать стенную газету, был пионервожатым в четвертом классе. Ко всему этому я относился с величайшей серьезностью.
Вопрос об отце, чего я боялся, при приеме в комсомол не возник. Он также почти не возникал во время учебы в школе. До его смерти я говорил, что мой отец — портной, а после смерти, что он умер.
Однажды учительница немецкого стала задавать мне вопросы, на которые я должен был отвечать по-немецки. Дошла очередь до отца. Я ответил, что он умер. А кем он был? Я набрался решимости и, краснея, выдавил:
— Geschichtet [5].
— Wie so? — удивилась Крупенко. — Ein Lehrer? [6]
— Ein Geiehmter [7], — упрямо повторил я.
Елизавета Григорьевна недоверчиво посмотрела и ничего не спросила. Не похож был я на сына историка.
Как и во всех уголках общества, куда я попадал, появлялись искорки инакомыслия и в нашем классе. Когда мы кончали школу, началась шумиха, вызванная статьями Сталина по языкознанию. Один из наших отличников Филюков, хитро подмигнув, захихикал: «Кемаль Паша перед смертью занимался языкознанием». Мне стало несколько не по себе. С другой стороны, я как-то сказал Игорю, что Сталин не играл той роли в Гражданской войне, которую ему приписывают, и вообще, мне не нравится, что его все время так возвеличивают. Игорь поморщился и сказал, чтобы я заткнулся.
Иван Казин, недовольный опалой отца, также проявлял легкие признаки нонконформизма, а его отец, оставшись со мной наедине, выразительно подняв руку, произнес: «Поэзию не обманешь!»
Вовка Коровин на вечеринке ни с того ни с сего предложил тост за нашего дорогого... Иосика. Пораженные кощунством, мы остолбенели.
Конечно, это нельзя было назвать выражением оппозиции в том смысле, в каком это принято, но это были ее ростки.
Антисемитизм в нашей школе если и был, то где-то внизу, идя от учеников, учитывая то, что наши директор и завуч были евреями. Но даже и этот низовой антисемитизм не носил тотального характера. Явно антисемитски были настроены лишь дети сотрудников МГБ и МВД. Из антисемитских побуждений они избили однажды Рафу Осташинского, который, кстати, жил с ними в Доме правительства.
Иван Казин заметил как-то по поводу первого издания Литературной энциклопедии, что это «еврейская энциклопедия», имея в виду большой процент евреев, которым были посвящены в ней статьи. Но лобовых атак я не помню. Впрочем, самая омерзительная форма антисемитизма практиковалась в нашей школе, но не в нашем классе, Либерманом, седеющим, круглолицым, исключительно самодовольным евреем, считавшимся одним из лучших преподавателей русской литературы в Москве. В одном из его классов учился неуклюжий и замкнутый парень Кац. Дабы веселить своих учеников, Либерман превратил Каца в посмешище и едва не довел его до самоубийства.
Хотя старые большевики были тогда не в моде, общность с Домом правительства позволила организовывать у нас выступления некоторых троглодитов, не тронутых чистками и живших в этом доме. У нас выступала бывшая сотрудница Коминтерна Серафима Гопнер и, наконец, легендарный Григорий Петровский, бывший член Государственной Думы, а после революции — один из руководителей Украины и кандидат в члены Политбюро до 1938 года.
К окончанию школы все наше ученическое общество стало заполнять досуг всем, чем свойственно заполнять его подросткам. В девятом классе к нам поступил Мэлис Оноцкий, почти мой тезка. Имя его расшифровывалось: Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин. Его отец, полковник Главполитуправления армии, погиб в период чисток. Оноцкий внес в наш класс новое. Собиралась группа, направлявшаяся вечерами в пивные, которых тогда было великое множество. Заказывали по сто граммов или кружку пива. Водкой тогда торговали без ограничения и сквозь пальцы смотрели на подростков, заходящих в пивные.
Но главным интересом были девочки. Обучение, повторяю, было раздельное, и главной возможностью познакомиться с ними были либо улица, либо изредка практиковавшиеся совместные вечера с женскими школами. Имелись так называемые параллельные школы для устройства таких вечеров. Для нас это была школа №19. Наши отношения носили очень церемониальный характер, ибо нас заставляли танцевать бальные танцы: па де грае, па де де, па де патинер, мазурку, полонез. Общество девочек из дома правителей и дома писателей меня испортило, ибо выйти из этого круга казалось падением, и на всех остальных я смотрел свысока, несмотря на собственную бедность и унижение. Незадолго до окончания