Внешне Раушенбах мало изменился. Он всегда смотрел на окружающих доброжелательно, с лёгким налётом иронии. С ним было стыдно хитрить, прикрываясь различными резонами, проще было вести себя по совести. БВ поднимался выше мелочей. Его легкомысленный тон и иронические реплики нередко озадачивали и, возможно, кого-то сердили в разговоре, но вспоминались потом.
Системой власти было придумано масса паразитных колёс. Они мешали и жить, и работать, но куда от них денешься? Вся страна участвовала в комедии очередного почина. И все подстраивались, кому нужны были лишние хлопоты? Очередного проверялку мы уверяли, что и с этим почином у нас, как и у всех, хорошо. И контрастно было слышать проверялке от Раушенбаха в заключение, что почин, нужно сказать, немного дал, и становилось очевидным, что можно и стоило именно так ответить, и это возможно и ничего.
Произошло местное расселение и в инженерном корпусе кроме четвёртого ориентаторами был освоен и второй этаж. На втором сквозной коридор прерывался стеной читального зала и прямо с лестницы вы попадали в тупичок, где размещались теоретики, часть практиков-прибористов и управленцы по носителю, влившиеся в отдел.
БВ достался кабинет рядом с глухой стеной, где обычно дымили отдельские курильщики. В кабинете ему теперь казалось было делать нечего и кто-то даже застал его в нём прикорнувшим на диване после обеда. Складывалось впечатление, что его судьба исполнила жизненный цикл и наблюдается завершение. Но это было не так. Подобно Мидасу он умел превращать всё, чего ни касался, в золото. Это золото было разных проб, но по сути оставалось золотом.
Тем, кто поумней, доступно разобраться: чем увлёкся БэВэ? Но большинство считало, что он вышел в тираж, отошел дел, оставшимся человеком уважаемым, но выдохшимся, обретающемся в Академии Наук. Академия Наук казалась нам общим местом, вроде «райской группы» для высших военачальников. «В Академии наук заседает князь Дундук…», – цитировал пушкинские строки Эрнст Гаушус.
Экскурсы Раушенбаха в божественное казались нам из разряда чудачеств, не редких у творческих натур. Ведь там, где остальным всё про всё очевидно, творец способен поставить тревожащий вопрос. И даже в смерти он искал совмещения новых сведений с представлениями религии о душе. Он просто верил что и исследования и иные поиски не напрасны, и пытался их совместить. Материалист с жаждой необыкновенного он радовался, когда мог объяснить себе то, что другими отвергалось как чушь. Наивно сравнивал лики божества с вектором. Он был жизнелюбом, сам всему радовался и поощрял других.
Он с удовольствием освещал что-то по-своему. Конечно, смешно вспомнить его открытие вектора-троицы, которое следует отнести к юношеской живости его ума, или размышления о душе и всё это можно объяснить яркостью восприятия, оригинальностью, даже так называемым чудачеством и отстраненностью от догматов и схем.
Он ощутил то, что чувствовали люди, вернувшиеся из небытия. Они, казалось, всё трезво понимают, но объяснения их далеко не объективны и целиком определяются их натурой, и они пользуются случаем рассказать. Да, они были в том, потустороннем мире в числе редких свидетелей, кому довелось вернуться как из редкого путешествия. Всё, что рассказал Раушенбах, осталось в рамках его прежней веры. Как в современных диспутах спрашивает спорящих ведущий: «Изменили ли вы своё первоначальное мнение?» и все, как правило, отвечают:«Нет». Это так, и блажен, кто верует. Вера в жизни приветствуется. Она помогает жить.
Современники наши были совсем не глупыми людьми, хотя теперь представить даже невозможно, как они были заморочены или запуганы, что столько лет могла существовать такая немыслимая тирания. Но в то время умели наводить тень на плетень. И людям нужно было принять какие-то практические модели, позволявшие им выжить в кошмарной среде.
Его исследования перспективы сравнивали с работами Леонардо да Винчи или трактатами Гёте «Опыт о метаморфозе растений» и «Учение о цвете». Его ставили в ряд с Плинием Старшим, да Винчи, Вернадским, о нём с восторгом говорил Никита Моисеев, которого самого называют теперь энциклопедистом минувшего века с его феноменом «ядерной зимы», в значительной мере повлиявшим на свёртывание гонки вооружения.
Решиться на чём сосредоточиться? На что использовать отведенный запас жизненных сил? И что затем войдёт в перечень заслуг в твоём «Curriculum Vitae»?
О Борисе Викторовиче все отзывались благожелательно и создавалось впечатление, что у него совсем не было врагов. В итоговых оценках его творчества больше превосходных эпитетов.
Последний раз мы вместе собрались в доме Раушенбаха, на проспекте Королёва. И когда наш связующий Борис Скотников в телефонном разговоре с Раушенбахом сказал: «Надеюсь, вам же не нужен Елисеев?», (который заменил тогда Трегуба в управлении полётами – тогдашней видимой верхушки космического айсберга – и был у всех на слуху), БэВэ возразил, что наоборот нужен. И в этот раз среди привычного круга была и семейная пара – Алексей Елисеев и Лариса Комарова. Когда пили особый профессорский коньяк, остроумный Спаржин читал четверостишья о всех. Об Елисееве, перефразируя Лермонтова:
«Выхожу один я на дорогу
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Лариса внемлет ГОГУ
И звезда с звездою говорит».
Обо мне:
«Если на кило газет
Взять страничку Льва Толстого
И разбавить всё струёй,
Мы получим Иванова».
Рядом с нами вторили и веселились молодые зятья и казалось не было семей более дружных, хотя в скором времени эти семьи раушенбаховских дочерей распались.
Время закрытой деятельности Раушенбаха закончилось. Из человека, далёкого от саморекламы, он оказался в фокусе внимания. Из засекреченного скрытого общества он смело ступил на общественный подиум. Меня рассмешили когда-то слова Ярослава Голованова о его тогдашней жене Евгении Альбац, как об официальном биографе Раушенбаха. Нам было смешно, что речь может идти о какой-то биографии. Тогда и «бронзы многопудье и мраморная слизь» казались нам очень далекими. Практически в действительности его биографом стала Инна Сергеева, которую я встретил в «Дружбе народов», когда принёс прочесть свои рукописи «Аллея всех храбрецов» и «Юрьев день».
Но минуло время и рассказы о полётах к Луне стали повседневной обыденностью. Как-то ещё при жизни Бориса Викторовича я спросил одну из его «правых рук» Виктора Легостаева: «А почему Борис Викторович сам не напишет такую книгу?», и он сказал, что, пожалуй, не очень этично самому описывать свои дела. Я думаю, это верная мысль, несмотря на наличие множества биографий, написанных авторами сугубо о себе. Но бог им судья, а подобный подход присущ именно тому поколению светлых людей, которых нынче с нами нет.