пользе, как употреблённое с толком и мерой, с достаточной мерой его ограничивания – путём неиспользования, если хотя бы в чём его неограниченное использование может приносить вред, как тому, кому оно адресовано, так и его произнесшему.
Нет, полагаю, бо́льшего удовлетворения, чем от сознания, что твоя жизнь в семье, а также всех её других членов, не омрачалась неуклюжим использованием средств общения, и тобой, и остальными, включая в первую очередь, конечно, родителей.
Нам, нашей фамильной ячейке, безусловно, очень повезло, что ставшие во главе её наши родители, отец и мать, какой бы малой и недостаточной была их грамотность и образованность, находили в себе возможности понять силу языкового общения в её какой-то почти не тронутой естественности и в таком бесценном виде передали этот дар нам, оставшимся верными их благодатным, искренним и незаметным со стороны попечениям.
С той далёкой поры смущённо гляжу я теперь, как свобода слова, понятая всеми совершенно превратно, хотя и привела к обогащению словарей и ускоренному движению информации, но одновременно исказила языки предвзятым истолкованием их сути, якобы предназначенной быть выраженной каждым как ему вздумается, не умалчивая даже о срамном. Перед прежним, давним употреблением языка в домашнем общении, в нищей деревенской избе, людьми простыми и не стремившимися ко многословию и тем самым – к излишнему и совершенно там неуместному умствованию, по-настоящему, может быть, даже не знавшими, к чему бы они предпочли обратить свои скромные амбиции, и – определённо не знавшими о таинственной мере естественного ограничивания себя перед возможностью открыть через произнесённое слово шлюзы к его болевому воздействию на других, а тем оберечь также и себя, свою совестливость – как не расположенную к нарушению всевластного естественного, хотя и не писаного всеобщего закона, предназначенного к восприятию и неукоснительному исполнению каждым без исключения, – перед таким использованием языка в обиходе, где людям пристало говорить о насущном, то есть – уклоняясь в том числе и от пустяков, я бы сейчас замер в восторге и в трепете, как перед святыней, почти как сознательно отторгаемой в пустоту и рассеиваемой, потерянной, может быть, навсегда…
Говоря об этом, я, разумеется, не обращаю претензий ко всей массе населения; нет; она, эта масса, как раз и желала бы лишь того, чтобы сфера естественности в общении продолжала быть господствующей, но – дело в том, что, доверяясь и будучи искушаема, она испытывает на себе постоянное, эскалационное воздействие новейших проявлений культуры, тех проявлений, где не обходится без использования языковых средств, без словаря; будучи заражена фено́меном свободы творчества и не имея интереса к его компетентному постижению, культура строит свои кредо, уже опираясь на те «ценности», какие сама успела внедрить в массовые представления; вовсе нередко она такие «ценности» попросту навязывает, выдавая их за чистейшую истину в последней инстанции, якобы исходящую из самих глубин общественной, даже больше того: народной жизни, откуда, мол, она, культура, черпает своё…
В таком понимании своей роли особенно усердны деятели сценических видов искусств, кинематографического и театрального, когда коллизии, выражаемые в спорах, в семье ли, на этажах ли корпораций, чуть ли уже не с ходу излагаются в тональности необъятной и ничем не сдерживаемой ссоры или грязной склоки, причём, что ни дальше, то всё более насыщаемой угрюмой и беспощадной злобою и о́ром, так что вскоре кто-нибудь из действующих лиц, схватываясь, устремляется к двери и, убегая через неё и не переставая орать во всё горло, ею, дверью, многозначительно и сильно хлопает, в то время как кто-то другой из остающихся участников действа, возопив о своей чертовской измученности этою обстановкой тотального, уже давно ни для кого ни на сцене, ни в зале не остающегося новостью, разлада, падает в обморок или же сразу и умирает; третьему также ничего не остаётся, как выказать свою крайнюю уязвимость вовсе не улаженной, а как бы взвихрённой, в том числе и им самим, продолжающей пылать ссорою, выворачивающей в душах и лицедеев и зрителей, кажется, последние остатки возможного – понимания степенного и достойного разрешения в общем-то заурядного, незначительного конфликта, и тут как раз у этого самого третьего появляется в руке нож или пистолет, непременно, к случаю, заряженный, и как им, тому или другому, быть тут использованным в отношении следующих присутствующих, кроме уже «помеченных» своими вздорными показушными поступками, всем также хорошо известно – потому как ничего иного не сулилось самою склокою, превращённой в символ будто бы справедливого разрешения конфликта…
Да, разумеется, играющие на сцене хорошо знают, что показанной ситуацией изрядно пощекочены нервы зрителям; как бы с полным правом они воспринимают и положенные им аплодисменты, может быть, даже – горячие и даже вполне искренние, как дань традиции, усвоенной смотрящими из зала, конечно, во вред себе, поскольку это была хотя и культура, но не в её всегда желательном, интригующем очаровании и блеске, а – как её досадный, отупляющий суррогат…
С момента, когда я стал понемногу поправляться, начиналось использование меня, как трудоспособного члена семьи, в делах самого разного рода, как собственно домашних, так и общинных, то есть – колхозных.
Домашних набиралось, как это принято говорить, через край.
Тут и нескончаемые, вслед за течением сезона, работы на огороде, и пастьба коровёнки, телка или хрюшки, и чистка сарая, с раскладкой в нём свежей травяной или се́нной подстилки; теребление кукурузных початков или шляпок подсолнухов; наполнение кормом или пойлом корыт во дворе и в сарае; натаскивание в вёдрах воды из уличного колодца, а это расстояние метров около ста только в один конец и вёдер требовалось на раз не менее десяти; распил дров на ко́злах и поко́л чурбаков на поленья, какие опять же надо было занести в избу, к плите; поручение сбегать к кому-либо из соседей и принести жару из плиты или из пе́чи, так как часто даже развести огонь в своей топке было нечем; изнуряющая работа на тех же дерунах…
Изо всех занятий наиболее подходящим для обозрений местности, но одновременно и очень ответственным, считался выпас бурёнки. Мест, где обильно росла трава, хватало и вблизи от избы на своей улице, и в переулке, примыкавшем к нашей усадьбе со стороны сарая, и на других улицах или в переулках. Здесь пасти было оправданным в дождливую пору или при сильном ветре, когда облака застилали небо и солнце хотя и грело, но не слишком. При такой погоде менее назойливыми становились оводы и слепни.
При полнейшей жаре укрыться от этих своих постоянных летних спутников скот мог только среди кустарников и деревьев или,