— Да, так скорее догоним. Она на вожжах ходит.
— Двигай и не жалей. Надо догнать. Он садится на козлы, подбирает вожжи и кричит милиционеру:
— Распахивай живей.
Милиционер распахивает ворота, а лошадь, как бешеная, выносит со двора. Дрокин поворачивается и, хохоча, говорит:
— Вот всегда так, как только я сажусь на козлы, а не кучер, то бешеная делается и летит со двора, как каленым железом прижженная, а потом ничего, идет ровно.
— Ну, Вася, двигай, после расскажешь.
Он садится половчей и забирает на всю рысь. Гнедой конь ночью кажется вороным, крупный, вытягивается все больше и больше и молодцевато бросает искры из-под подков, режет воздух. Быстро доезжаем до тюрьмы. Я вижу по ту сторону Ягошихи, на самой вершине, вылезши из-под горы, виднеются два экипажа. Видит их и Дрокин. А белесоватая июньская пермская ночь то и дело преображает эти два экипажа в самые причудливые фигуры. Но мы-то наверное знаем, что это они, нас-то не обманешь.
Дрокин, оборачиваясь, спрашивает:
— Видишь, тов. Мясников?
— Вижу, — отвечаю я. И спрашиваю:
— Думаешь, что мы их догоним до Мотовилихи?
— Конечно, — отвечает он.
— Нет, ты ошибся. Они самую трудную дорогу проехали, а мы ее только начинаем, и пока мы спускаемся и поднимаемся, они будут в Мотовилихе. У них тоже хорошие лошади.
— Ну, не такие, как моя, — отвечает Дрокин. :
— Ты любишь ее, видать.
— Очень.
— Это хорошо.
— Ты знаешь, я сегодня остался ночевать в кабинете и не поехал домой в Мотовилиху, потому что ей овса мало досталось, и я не хотел ее гнать поэтому: а ведь дело всегда найдется. И хорошо вышло. Понадобился я тебе и с лошадью. Я доволен и лошадь довольна: видишь, как легко спускается с горы? Танцует, шельма.
— Почему ты доволен?
— Да потому, что я являюсь участником в деле, о котором знают всего-навсего 8 человек во всей России и во всем мире. И это приятно, знаешь. Когда знаешь, что весь мир хочет это знать и не может, а ты знаешь, да не скажешь. Это сила. И это хорошо.
— Да ты тоже случайно узнал.
— А мне нравится, как ты с нами в моем кабинете разговаривал. Ты был какой-то особенный. Я тебя таким, кажется, и не видел.
— Что же особенного во мне было? Мне кажется, что как всегда.
— Ну, нет, нет. Я не знаю, что, и сказать не могу, но была в тебе какая-то сила, и она всю твою наружность преобразила.
— А, может быть, другое.
— А что?
— Что вы все трое были нервно неуравновешенные, психологически к этому неподготовленные, и все, что касалось события, в которое вы невольно вошли, вам начало казаться каким-то особенным. большим, значительным, а в том числе и я. И это вернее.
— Ну нет, это не так. Ты нас за каких-то безвольных, нервных особ считаешь. Нет. Одно то, что я способен был наблюдать за тобой и мыслить о том, что в тебе что-то есть особенное сегодня, доказывает, что прав я, а не ты.
— Но ты не будешь отрицать, что ты, как Сорокин и Малков, вошел в комнату и увидел там совершенно неожиданное.
— Да.
— Ну так не были вы, значит, к этому подготовлены?
— Нет.
— Вот тебе и основа особенного восприятия событий. А так как события текли быстро и не давали время оторвать ваши глаза от него, то в этаком состоянии пребывали все время: до конца моего разговора.
— Ну, а все-таки ты сильно сказал: условие одно для всех: крепко держать язык за зубами, а то откушу. Я почувствовал, что это правда. Что это так есть и так будет. И видел я, что Сорокин и Малков чувствуют, как я. И потому они без рассуждений исполняли и исполняют все, что ты сказал, как это делаю и я.
— У вас выбора нет.
— Да ведь ты нас поставил в такое положение. В этом-то и есть твоя сила: если зашел к тебе в комнату, то потерял свою волю. Вот ведь что это значит. А еще главное в том, что сознаю я это, а мне нисколько не досадно, и как я уже сказал — даже приятно быть с тобой в комнате и исполнять веление твоей воли. В этом и штука, секрет того, чем ты являешься для нас сегодня.
— А ты знаешь, Вася, любишь же немножечко поковыряться у себя в белье: вшей поискать, т.е. поразмыслить, установить причины недостатков и достоинств — найти-таки вошь, которая тебя кусает.
— Люблю, Ильич. Очень люблю. Время только нет. А это очень интересно: наблюдать и видеть, и понимать, когда другие и не видят и не понимают.
Пока мы говорили, наш рысак, танцуя и изощряясь в приемах, как бы задержать напирающий на него экипаж, пустил нас к мосту, и мы стали подниматься в гору.
Ночь мягкая, тихая и легкая. Хорошо в такую ночь спать на сене, на открытом воздухе, в поле, и, может быть, и хорошо и делать дела, требующие нервного напряжения: одна минута, один миг безумной ласки этой ночи восстанавливает все силы.
Лошадь в гору берет быстрее, чем под гору. Она горячится, Дрокин ее сдерживает. Бережет для ровного места. И она поняла и пошла ровно.
— Я, знаешь, тов. Мясников, думаю все о том же, да только с другого бока подхожу: если бы ты, скажем, вчера внес предложение на заседании Губкома или Губисполкома покончить с Михаилом, то наверняка можно сказать, что и Сорокин и Малков были бы против, так как есть прямые предписания центра. И вот это-то и самое интересное: они были бы против, как и все ответственные работники, но сегодня, когда они вдруг оказались в твоей комнате, они сразу стали безвольными и делали совершенно противоположное тому, что они до этой минуты думали. В этом-то весь гвоздь Я не думаю совсем, что они испугались тебя: что им бояться? Ты был один, а их двое, да я еще третий, а милиционер четвертый, юридически они — власть, а ты нет. Формально на их стороне вся сила государственного аппарата и авторитеты партии в лице Свердлова и Ленина, а ты пренебрег всеми традициями и восстал, и они покорно делали то, что хочешь ты. Это Достоевский и то не разрешит: вот почему я продолжаю настаивать, что у тебя вид был необычный. Пусть мы все трое были неподготовлены психологически, воспринимали острее обыкновенного, пусть. Но это только одна сторона созданного тобою же нашего психологического состояния, а другая сторона — это ты в этот момент. И мне кажется, если бы ты дал нам по револьверу и сказал: я не хочу, чтобы кроме нас, четверых, знал кто-нибудь, что мы расстреляли Михаила, и потому вот вам револьверы, стреляйте. Я думаю, что мы застрелились бы. Вот ведь штука-то в чем.
— А знаешь, если это правда, то это происходило потому, что все вы чувствовали фактическую правду, истинность моего действия, но у вас не хватало ни смелости, ни идейного дерзания пойти против авторитета всей партии, авторитета всей революции, но когда я на деле перешагнул эту черту, то вы поняли, что иначе и быть не может с Поняли не умом, а всем своим существом, каждой клеткой вашего «я», при протесте формального мышления, и когда я говорил, то это был не только мой голос, но и ваш голос, голос вашего «я», и потому он был так повелительно и всевластно могуч, что вы могли бы убить себя по приказанию безоружного человека. Так я это объясняю. И это объяснение, если его понять, как нужно и должно будет объяснить дальнейшие событие. уничтожение всех Романовых. Я убрал не только формальное препятствие в виде предписаний, но и психологическое препятствие у всех товарищей. После этого, как бы ни поняли исчезновение Михаила, но всем Романовым — крышка. Я уже говорил это Жужгову.