Однако бесспорно одно: если бы не было сильного Русского государства, глубоко христианского по своей сути, по своим высшим установкам и устремлениям, то не было бы и великой духоносной Русской культуры, обогатившей мировую сокровищницу человечества. В случае подобного развития просто не выжил бы и не сохранился Русский народ. Да и вообще на восточноевропейских равнинах ничего бы созидательного не происходило; существовала бы огромная черная историческая дыра…
Как уже ранее отмечалось, в православной традиции воцерковленная государственная власть никогда не являлась не только инородным, но и внешним явлением относительно Церкви. Функции, компетенции, предназначения двух установлений были на Руси так тесно переплетены, что можно смело говорить о России как о Государстве-Церкви. Церковь была в государстве, но одновременно и государство находилось в Церкви. Попытка отделить одно от другого не могла не стать губительной и для Церкви и для государства. Иные утверждения — это или примитивная секулярная глупость, или злонамеренная антиисторическая ложь.
Патриарха Никона ни в коем случае нельзя отнести к разряду пресловутых «западников»; он герой совсем не «их романа». Он прямо им был противоположен. Он отвергал греческие печатные книги, в том числе и Номоканон (Кормчую) только потому, что они печатались в Италии или других западных странах. В письме Восточным патриархам он самого Царя Алексея Михайловича называл «латиномудренником» и с горечью утверждал, что «как Царь, так и Синклит и вся Русская Церковь в латинские догматы и учения жалостно ввалилася»[211].
Никон был великой личностью, великой по своему всеохватному чувству Христапреданности, по всем христианам понятному, но недостижимому желанию узреть уже в этом мире «Град Божий». Он стремился наяву воплотить эсхатологическую мечту: сделать Русь обителью истинного благочестия, превратить страну во вселенское благодатное Православное Царство.
Нет никаких оснований подозревать подобные экстремальные помыслы в неискренности. Другое дело, что великие и чистые порывы детерминировались, приземлялись характером и личными пристрастиями самого человека, или, как сейчас выражаются, «человеческим фактором». Избыточность высоких чувств вызывала в Никоне и явную избыточность импульсивных реакций, или проще говоря — нетерпеливой деятельности. В этом отношении Никон очень напоминал другого великого персонажа Отечественной истории — Императора Петра I, и подобная схожесть не раз отмечалась в литературе…
Алкание высшей меры благочестия, поиск кратчайшего пути к сакральному Идеалу, утверждение в самосознании представления о «Русской Земле» как о «Святой Земле» — инверсия концепции Третьего Рима, но более ранняя по времени — привели к появлению одного из чудеснейших знаков Русской истории — созданию под Москвой «Русской Палестины» в образе Воскресенского Ново-Иерусалимского монастыря, созданного, кстати сказать, волей Никона, но главным образом на государственные средства. Об этой стороне дела восхвалители Никона предпочитают не упоминать…
Если перефразировать образную и точную метафору философа князя Е.Н. Трубецкого (1863–1920), что иконопись — есть «умозрение в красках», то можно утверждать, что архитектура — «умозрение в формах». И Новый Иерусалим есть как бы икона «обетованной земли», «града Вечного» — Иерусалима. В тот период параллельно с идеей «Третьего Рима» возникает и идея о «Втором Иерусалиме». «Если тезис о «Третьем Риме», — пишет ученый-богослов, — предполагал преимущественно государственное политическое возвышение как единственной православной мировой державы… то тезис о «Новом Иерусалиме» подразумевал высоту христианского благочестия Святой Руси и ее столицы…»[212].
Понятие «Новый Иерусалим» входит в широкий общественный обиход при Патриархе Никоне и получает свое архитектурно-умозрительное воплощение в образе Русской Палестины, и ее центра — Воскресенского монастыря, где в мельчайших подробностях был репродуцирован Храм Гроба Господня в Иерусалиме. «Новый Иерусалим главным образом должен был выражать идею Царства Небесного, достигаемого людьми на спасительном острове Церкви»[213].
Никон вкладывал в понятие «Новый Иерусалим» вполне определенное политическое значение. Если центр православного мира — Православное Царство, то зримым фокусом его является Новый Иерусалим, где властная и водительские прерогативы Патриарха, в отличие от Третьего Рима, бесспорны и абсолютны. Только Патриарх может быть центром Христианской Империи, ее единственным непререкаемым авторитетом. Как бесстрастно констатировал биограф Никона, «он представлял себе организацию церковной власти по аналогии с государственной и вместо Царя хотел видеть в Церкви Патриарха, облеченного такими же неограниченными полномочиями»[214].
Подобного же положения ведь никогда не существовало, да и не могло быть при полноправном царском самодержавном правлении. «Можно сказать, — справедливо констатировал историк церкви, — что неразрывное, хотя и не смешиваемое, единство государственной и церковной власти составляло естественную основу общественной жизни Руси»[215].
Никон как бы хотел «втиснуть» Царство в рамки Церкви, а точнее, даже не Церкви, а монастыря со строгим и благочестивым игуменом. Эта мысль когда-то занимала Иоанна Грозного, но если у того подобное представление не выходило за пределы мечтаний, то Патриарх Никон деятельно стремился утвердить супрематию Священства в Царстве, подчинить своей пастырской длани все стороны жизни и страны и православного мира. Он даже называл себя «Патриархом Нового Иерусалима», что потом и послужило одним из веских обвинений для противников при его низвержении из сана.
Указанные выше события 22–25 июля 1652 года в Успенском соборе сопровождало весьма примечательное обстоятельство. Все драматическое действие — молитвы, мольбы, стоны, слезы и коленопреклонения в главном соборе Руси-России разворачивались перед ракой с мощами Святителя Филиппа (Колычева), Митрополита Московского и всея Руси, только недавно прославленного, и доставленными Никоном с Соловков, где пребывали уже несколько десятилетий. Они там были захоронены в 1591 году под папертью придела святых Зосимы и Савватия Спасо-Преображенского собора; теперь же они нашли свое пристанище в Москве. Подобная символическая диспозиция невольно высвечивала главный стержень никоновской мировоззренческой концепции, ее идеологический смысл. Не духовный, не собственно церковный, не эсхатологический, а именно идеологический.