Так сложна и дискомфортна для европейца эта внутренняя граница России, где в самой ее сердцевине обнаруживается «морской» берег и открывается иной, иначе мыслящий и говорящий мир.
Необыкновенно, формообразующе важна эта граница: она символизирует противостояние двух русских миров.
В этом смысле весьма характерно выглядит герб Арзамаса, единственный в своем роде в России: на желтом поле сходятся две стрелки, сверху и снизу. Сверху опускается красная стрелка, символизирующая победное наступление христианской империи на юг, снизу зеленая, будто бы означающая ислам, но на самом деле финский лес и мордовское «море».
Кстати, этот герб был составлен задолго до пугачевских событий: таково перманентное состояние Арзамаса — быть на границе, в точке соприкосновения спорящих стрелок.
Россия трудно, шаг за шагом подвигала эту границу на юг — внутрь самой себя. Христианские подвижники выступали вместе с землемерами; они намеряли свое, наводили свои координаты, но в итоге делали то же: крестили лес.
Ключевой фигурой в этом миссионерском движении был преподобный Серафим Саровский.
Вот очередной повод к тому, чтобы «отстраниться» и охватить возможно шире географическую и историческую панораму Арзамаса. Пока она существует дробно, по частям, всяк в ней видит свое и не видит целого. Пример тому — наше представление о преподобном Серафиме Саровском. Он существует словно сам по себе, вне истории и географии.
Его участие в постпугачевских мероприятиях, в большом церковном проекте крещения мордовского леса, общем с цивилизационными усилиями Екатерины, многими (знаю по опыту собственных разговоров) воспринимается как некая обескураживающая новость. Как это — Серафим шел «на лес», да еще с инженерами и геометрами Екатерины? Совпадение по датам не вызывает доверия: преподобный Серафим — великий пророк, который существует как будто вне дат, в собственном помещении времени.
Если задуматься, это нонсенс, по сути, невольное умаление его реальной фигуры. Это следствие позднейшей — «арзамасской» — аберрации нашего исторического сознания. Мы смотрим на преподобного Серафима перевернуто, задним числом: он устойчиво воспринимается нами как «лесной» святой, выходец из леса, борец противу грешного города, пророчествующий о безбожной — нашей с вами — эпохе. На деле же это был великий миссионер, который в то тяжелое время, когда христианская Россия заживляла раны, нанесенные бунтом, наполовину языческим, отправился на край финской полыньи, на арзамасскую границу между русским «берегом» и мордовским «морем» с тем, чтобы крестить это лесное «море». Серафим (тогда Прохор Мошнин) пришел в Саровский монастырь, который был крепостью русской веры в сердце иноверующей мордвы, и двинулся далее — не «из лесу», но «на лес».
Преподобный Серафим был миссионером, пограничником веры; арзамасский духовный предел — самое для него место. Он и пришел сюда для того, чтобы шагнуть с этого предела далее на юг, следом за адмиралом Ушаковым и его дядей: в глубину иного «моря». Его Саров и Дивеево были и остаются важнейшими пунктами крещения Руси; отсюда берется определенное духовное напряжение этих мест. Это вовсе не глубинка и тем более не сердце христианской России — это ее передовой край.
Существенное, пограничное напряжение духа сохраняет здесь силу и теперь. Тогда же — вспомним Дмитрия Блудова (кстати, современника преподобного Серафима: еще один не вызывающий доверия исторический факт) — языческий лес подступал к самому Арзамасу. Колдовство его сохранялось в полной силе — неудивительно, что заезжий путник мог, едва шагнув в его дебри, заблудиться на несколько дней. Счастье было для Блудова, что он спасся в Арзамасе. Тогда достаточно точно ему дало знать о себе его внутреннее «римское» чувство, — бежав из варварского леса, ступив в Арзамас, он вернулся в лоно цивилизации, оставив позади себя нети язычества и еще не остывший хаос пугачевского бунта.
Мы вовремя вспомнили о Блудове. Он также здесь, в Арзамасе, не случаен, он выступает как характерная, узнаваемая фигура. После усмирения «морского» бунта Пугачева явилось новое поколение московских людей — его, Дмитрия Блудова, поколение. Явилось — и перевернуло русскую страницу как будто вверх ногами. Искатели Царьграда, «южане», десантники и миссионеры Екатерины в одночасье оказались людьми вчерашнего дня, безнадежными архаиками.
И Арзамас переменился, перевернулся в своем значении вверх ногами.
Тут в очередной раз обнаруживается «стереометрическое» различие между двумя этими поколениями, ярко себя проявляющее в конкретной, перманентно конфликтной точке Арзамаса. Десантники Екатерины, опираясь на эту точку, наступали по карте сверху вниз. Их Арзамас, христианский форпост, был местом спасения из мордовского (духовного) плена Дмитрия Блудова.
Их Арзамас спас Блудова. И что же? В ответ, в благодарность за спасение он посмеялся над Арзамасом.
Он устрашился его, сделал его имя нарицательным. Он и его поколение, и с ними новый, центростремительный, «меньшой» русский язык — отступили от Арзамаса в Москву. Их отцы шагали через арзамасскую границу в море, шли по его «дну» (по лесу и по низу), крестили «дно» (лес). Эти же — побежали от границы как можно дальше, в центр московского «материка», в столицу, на вершину бумажной царь-горы.
На пределе Арзамаса два поколения повели себя полярным образом. Между собой они образовали ступень, родственную арзамасской.
* * *
Так постепенно на «берегу» Арзамаса собираются география и история, собираются в искомое единораздельное целое — и достаточно определенно обозначает себя бегущая от этого «берега» в Москву новая отечественная литература. Или так: наша бульшая литература обнаруживает в себе партии «разно говорящих» поколений; она неявно обозначает пульс слова — разнонаправленные векторы тянут его в разные стороны, вовне и внутрь, от Москвы и в Москву.
Большее слово склонно к пульсу; беда в том, что мы говорим на «меньшом» языке и потому наша память оставляет нам большей частью сюжеты сжатия, бегства «Арзамаса» от Арзамаса.
Наша память об этом этапе русской истории раздвоена: одной половиной вспоминаем «Арзамас» Пушкина, другой — Арзамас и Серафима Саровского.
* * *
Не просто две половины мира здесь видны, христианская и языческая; так поделить территорию было бы просто; собственно, она давно была так поделена. Нет, все сложнее: это внутренний, общий, сказавшийся во всякой области сознания ментальный разлом. Русские христиане, люди Второго и Третьего Рима («арзамасцев» можно с уверенностью записать в Третий, московский Рим) на этом пределе ведут себя по-разному, обнаруживая склонность: одни — к наступлению, другие — к бегству.