Живя в Москве, кончив порядочное дело, писал к отцу об нем, и от него получил письмо — гадкое письмо. Но я бы ему не поверил, — но оно мне лишь объяснило то, что у него было заметно давно. Оно меня убило, до того убило, что я потерялся весь, и больше месяца прожил в Москве без всякого дела; не знал, что делать, на что решиться: нищенствовать ли? оставаться в Москве, или ехать к вам в Питер, или в Воронеж? Но при одной мысли ехать в Воронеж грусть убивала душу; и чорт знает уж как собрался и поехал.
Дома отец принял меня холодно; после, дня через два, затеялся у нас с ним разговор, в котором, как сын и человек, я высказал ему все. Но это все мне нисколько не помогло, а только усилило мою к нему ненависть; он так был в эту пору гадок, низок и пошл, что вы гаже его не можете себе представить человека. Подробно всего не хочу вам рассказывать, — долгая история, — и она меня нестерпимо мучить. Я потерял к нему с тех пор всякое уважение; он на меня смотрит, как на человека подозрительного и мешающего ему действовать по произволу.
Я молчал и страдал мучительно, убийственно невыносимо; и силы мои как-то начали мне изменять. В теле оказалась слабость, грудь начала болеть больше, и я думал, что эти неприятности и безнадежность на будущее, и своевольное уничтожение собственных своих сил могут скоро и верно действовать разрушительно. И у меня оставалось одно: если силы вынесут это состояние, то хоть пеший, но к вам; и что бы ни случилось со мною впереди, — ничего: решимость каменная напор воды удержит.
И вот в этом-то гадком, болезненном состоянии я писал к вам из Москвы письмо, о котором весьма теперь жалею; это сделал я нехорошо. Гадкую пору жизни всегда надо убивать в самом себе, не передавая ее другим, особенно людям тем, которых любишь. В Москве удержался; Василию Петровичу однажды намекнул слегка — и только. Ну, уж чорт знает, как хотелось сказать кому-нибудь о себе хоть слово, — и сказал его вам: и дурно сделал — вас оно потревожило; вы человек такой, который или ото всей души презираете, или всей душой принимаете радость и горе. Впредь буду умней; да думаю, что впереди таких горестей со мною и не случится.
Помню, была у меня подобная болезнь во время оно, назад тому 10 лет, когда я в первый раз полюбил и бешено и безумно, и кончил историю плохо для нее и в тысячу раз хуже для себя. Но то время прошло, пережилось и забылось; так и теперь: самая дрянь прошла, болезни нет. У меня такая натура: сначала — чорт знает как — убьет ее горе; потом пройдет, забудется — и навсегда. Может быть, я бы еще и теперь был в том же состоянии, но нечаянно мне помогла из него выйти одна женщина; об ней я к вам уж писал; я думаю, это письмо уж получили. Я ей много обязан, она встретилась со мной именно в ту пору, когда была она всего нужней. Зато что за женщина — дьявол сущий…
Кажется, я от этой женщины скоро не откажусь; сам я этого ни за что в свете не сделаю, — скорей готов погибнуть, чем оставить ее, — разве она развяжет этот узел. Не знаю, сумею ли я ей отвечать долго; ее фантазия слишком капризна и прихотлива: каждый день ей нужна пища — увлекай ее фантазию: она ребенок; не увлекай — прощай. Ей нужна вседневная пища, она все живет в идеальном мире. Вещественность для нее вещь ничтожная; она на вещи смотрит сквозь призму своих фантазий; куда желания влекут, туда она следует: к погибели ль — ничего. Но у ней в натуре не лежит глубокое чувство; она все понимает, но понимает одну цветистую внешность. Вдова, не связана никаким условием, свободна как воздух. Вчера был у ней, чудо как она была хороша! Много сторон у ней есть прекрасных, человеческих. Она может обезумить и не меня: не даром весь Воронеж волочился за нею. И не счастье ли принадлежать такой женщине. Если я поеду в Питер, и захочу, — она поедет со мной. «Куда хочешь — всюду готова». Как у нас с ней пойдет дальше, буду писать. Но будь, что будет, по крайней мере я ей обязан в настоящую пору весьма многим; она возродила меня снова к жизни, и я теперь начал жить лучше. В душе такая полнота.
Одна забота, об одном грущу, что не могу еще ехать в Петербург. Смерть как хочется уехать к вам скорей. Воронеж в глазах моих потерял всякое значение. Что в нем у меня своего? чего жаль? кто есть, о ком бы пожалеть? Никого; свои — чужие, чужие — статуи, без духа и жизни. Отец — человек копеечный, алтынник. Куй я ему денежку — славный сын; подличай — прекрасный человек. Мать — простая женщина, с которой можно жить — и не жаль оставить. Сестра — я любил ее прежде; но она как-то переменилась, и я понимаю ее положение. По обстоятельствам ей должно перемениться; она купается в родном болоте и должна в нем утонуть; и все, что я пробудил в ней, по необходимости должно снова заснуть. Женщины — цветочки; поливай их роса и дождь — они цветут; а грей одно солнце — засохнуть. — Она, да, она ехать может со мной, куда угодно; весь Божий свет для нее один роскошный храм. За будущее не ручаюсь, а теперь по крайней мере так…
Ну, о другом. С отцом моим я пока кончил вот как: жить в Воронеже все лето, заниматься делом, начать новую стройку в доме, кончить ее к осени, привести дом в такое положение, чтобы он платил доходу до семи тысяч рублей, из них он согласен давать мне в год тысячу рублей, и меня отпускает на все на четыре; иначе с ним делать нечего. Деньги вексельные согласился заплатить; они меня мучили всего более. Торговать скотом не хочет — это хорошо. Других условий сделать я с ним не мог, да и нельзя: все у него в руках, а у меня по справке оказалось — шиш. Хорошо бы, если б сдержал хоть это слово; он такой человек, что ему переменить его ничего не значить. Горе, если он меня снова подсечет. Хотел с ним ссориться больше, но, ей-Богу, как-то я для подобных ссор не способен; самому перед собой за него как-то неловко, и не хочется во мнении людей себя уронить; хоть оно ничего почти не значить, а все дурно; уж что принято, заведено — то надобно поддерживать лучше, чем свою же постройку самому же и ломать. Да и что я с ним сделать мог лучшего? Дом записан за матерью, а кроме него у нас почти ничего нет. Одно ужасно тягостно: смотришь — кругом всего много, старик командует, а у тебя нет гривенника в кармане. При посредственном избытке терпеть крайность невыносимо страшно; но делать нечего — потерплю; много времени прошло ни во что, пусть пройдет и еще — так и быть.
Живу теперь, однако, я очень порядочно, занимаю в третьем этаже на мезонине четыре комнаты: две маленькие, небольшую прихожую, приемную, другую гостиную и четвертую кабинет; комнаты без мебели, но свежие и чистые. Получил позволенье нанять мальчика, — и будь денег малую толику, то жить можно по-христиански. Один, свободен, никем не связан, делами торговли занимаюсь мало; много время свободного, хоть его и трачу чорт знает как глупо и праздно; но этому я сам виноват, а не кто другой. Что делать? Читать ничего не хочется, писать — и подавно; особенно это писание на ум нейдет, как оно мне опротивело. Почему-то жаль, что так уходить время, и рад, что ничего не делаю.