Адмирала Нахимова больше нет. Сейчас, когда пишу, этот плавучий ресторан покоится на морском дне невдалеке от Новороссийска, при выходе из Цемесской бухты, в 48 метрах под поверхностью моря. Затонул он в ночь с 31 августа на 1 сентября 1986 года, протараненный сухогрузом Петр Васев с ячменем из Канады. Из 1200 человек на борту погибло более четырехсот. Сухогруз переименовали в Подольск и перевели на другие линии. Адмирал Нахимов тоже носил не свое первое имя: он был трофейный, у немцев назывался Великая Германия.
Черное море было для меня Евксинским понтом. «Вторую ночь, — писал я утром 28 июля на борту Адмирала Нахимова, — мне снится один и тот же сон. Я вижу загорелых воинов в сандалиях с поножами, в коротких плащах, с круглыми щитами и мечами, более напоминающими длинные ножи. Они выскакивают на берег из крутобортых, смехотворно маленьких судов и тут же, копья наперевес, вступают в бой с лестригонами, усеявшими песчаную прибрежную полосу. Стремительная фаланга движется от судов на дикарей. Лестригоны отступают, ошеломленные диковинными пришельцами: блеском их оружия, их удивительными кораблями, их ловкостью, их непостижимым боевым порядком, слаженностью и дисциплиной. Как эти пришельцы молоды! Они молоды той незнакомой нам молодостью, которая уже никогда не вернется: это — молодость человечества… Эллада, детство человечества, значит для меня больше моего собственного детства. И вот теперь этот плавучий ресторан “Адмирал Нахимов” проносит меня над теми же самыми волнами. Когда я вглядываюсь в линию горизонта, мне кажется, я различаю паруса греческих трирем…»
На следующий день я этот сон аккуратно зарифмовал.
Какой бедой занесены сюда —
Гордыней детской, страстью исполинской? —
Пересекали греки понт Евксинский…
Мне кажется, я вижу их суда
У той черты, где небо и вода
Сошлись на грани тверди материнской.
Твой север пасмурный, твой берег финский —
Последний пласт былого их труда.
Смотри: причалил смехотворный флот,
И — на берег выскакивают разом
Фалангою — и тут уж бой идет.
И лестригон, кося дикарским глазом,
Бежит от них, покинув свой оплот.
И утро пламенеет над Кавказом.
В первом варианте сонета «исполинский» рифмовалось у меня с «Житинский»: имелось обращение к наставнику, но потом оно мне показалось уж слишком притянутым и выпало из текста. Что «исполинский» подходит к Житинскому, в этом я не сомневался. Полушутя-полувсерьез повторял я в походе строчки, из которых стихотворения не получилось: «Житинский — князь поэзии, но князь, каких земля не знала отродясь».
Качки не чувствовалось. Стояла жара. С вечера мы расположились в кормовой части судна. Там был бассейн, в него напустили воду. Дети, а потом и взрослые кинулись купаться. Брызги летели оттуда в таком изобилии, что ручьи поползли по наклонной палубе под наши рюкзаки и пожитки. Текло еще из будки для переодевания; там отжимали купальники и плавки. Женя увещевал публику. Публика не слушала. Подвыпивший самодовольный плебей сказал Жене что-то, что показалось мне антисемитской выходкой. Я полез драться. Женя едва оттащил меня. Спустя минуту произошло примирение. Мужик, уже спокойно, говорил мне об уважении к старшим; я, сдерживая отвращение, согласился: «Вы правы, я неправ».
— Ну, вот уже за это я тебя уважаю, — заключил он. От этого уважения у меня началась тошнота. Я сдержался, стиснув зубы и сжав кулаки.
Пили чешский праздрой, по полтиннику за бутылку. Купались в этом самом бассейне. В половине четвертого были в ялтинском порту; отплыли в шесть. Вечер не принес прохлады. Уже в сумерках открыли по банке консервов «завтрак туриста»; для нас с Женей это был завтрак, обед и ужин. Лобан и Нина обедали в ресторане второго класса: по рублю семь копеек с носа.
В четверг, 29 июля, прибыли в Новороссийск, которому (кто бы мог вообразить тогда такое?!) предназначено было сделаться последним портом Адмирала Нахимова. Стояли долго, наконец, начали отчаливать. С помощью буксиров Бравый и Безупречный №5 плавучий ресторан развернули носом в Цемесскую бухту, к его будущей могиле.
На пути в Сочи заметили мы с Женей новую пассажирку на прогулочной палубе: хрупкую, светловолосую девушку, загорелую до черноты. Первым ее заметил Женя, он же и заговорил с нею. Галя оказалась из Красноярска; студентка, хм, юридического факультета, первокурсница. Плыла в Анапу, в полном одиночестве (отчего мы ее и заметили). Как тут было не размечтаться?
В 19:30 были в Сочи — где, наконец, сошли на берег. Поездом добрались до Туапсе; ночь провели на привокзальных садовых скамейках.
В пятницу, 30 июля, на катере Агат (с билетами только до Ольгинки, по 60 копеек), прибыли мы в Ново-Михайловку, увидели тишайшее, ностальгическое голубое море, сплошь усеянное маленькими медузами (а с борта Адмирала Нахимова видели метровых, грибовидных, — они, как мотыльки на огонь, стекались к винту и исчезали в кипящем водовороте).
Палатки поставили «на Горе»: было там такое место, где все ставили палатки. Гора замыкала бухту справа, если стать лицом к морю. На этой же горе мы разбивали лагерь в 1969 году: на той же самой «площади Троглодитов». В магазинчике Маяк (раньше он назывался Смешанный) я купил себе плавки за 4 рубля 90 копеек.
В лагере Политехнического меня тотчас взяли в волейбольную команду. Предстояло играть с харьковским лагерем. Команда у нас оказалась плохая, мы были побиты по всем статьям со счетом 0:2. Знакомых в лагере нашлось мало, многообещающих отношений ни с кем из девушек не возникло. Стояла жара, тяжелая даже для меня, любителя жары. Стихи, сами собою возникавшие в дороге, тут пропали. Мои попутчики все время играли в преферанс, так что мне с ними делать было нечего. Я сперва отдалился, а потом и вовсе отделился: 4 августа собрал свой рюкзак и отправился в дорогу — куда глаза глядят.
Ехал на попутках на северо-запад. Лермонтовка (Тенгинка), Джубга, Архипо-Осиповка (где я отдыхал с родителями после первого класса школы). Один раз попался разговорчивый шофер.