— Ах, вот я сейчас поеду к графу Шваль де Крокодуль на четвертый этаж. — Лилька была готова — мамино выходное платье креп-жоржетовое напялила и набила газеткой ее огромные выходные туфли с золотыми пряжками. Она гремела ими, как де крокодульская лошадь копытами.
На четвертом этаже делать было нечего, графа не было дома, честно говоря, там никогда не было графов, там жила покинутая учительница Анна Михайловна, строгая армянская семья, и коммуналка, в которой орала сумасшедшая баба Варя. Повертевшись у графа перед воротами, Лилька топала вниз, она спускалась задом наперед, одной рукой хваталась за перила, другой поддерживала платье. Надо бы еще две руки — туфли держать, Яша в таких случаях бесполезный был, самому бы справиться: сабля била его по ногам и беретка сползала. Но они упрямо топали к нам, где моя бабушка встречала их церемонными поклонами — это графиня Лилька Шваб-Муренмурская с пажом Анри приперлись к принцессе Авроре Любентисской-Бубенманской (это я в горжетке, шляпке, занавеске и перчатках) попить чайку с пирожными — маленькими горячими сухариками с сахаром, сушками и липкими конфетками. Любентисская-Бубенманская встречала гостью надменно (потому что Лилька противная и Яшу все время к себе переманивала конфетами, а других пажов (пажей) у нас не соглашалось быть).
За столом уже пожирала сухари и сушки герцогиня Берта Фунфыльская в кружевной кухонной занавеске, брошах с ленточками и бусах со всего подъезда. На голове у нее красовалась летняя шляпка моей бабушки, сверху был повязан огромный шелковый бант. На герцогиню Берту Фунфыльскую вообще много всякого помещалось.
Тут бабушка решительно усаживала Яшу за стол, а то Лилька требовала от пажа и чтоб его не кормить. На это время бабушка объявляла Яшу своим гвардейским офицером, а ей Лилька не перечила. Гвардейцу подтирали сопли, мыли руки, мазали от цыпок и кормили больше всех.
Во время чаепития бабушка настоятельно требовала, чтобы я изволила снять лисовую меховую горжетку Кремерши. А вытирать об нее руки чтобы я изволила не сметь никогда. Бабушка была опытная фрейлина, нас еще не родилось, а она уже живого царя видала близко. Ну хорошо, без горжетки, это даже лучше, а то жарко и потно очень.
Дальше пели песни про слуг: прекрасную мельничиху, побирушку с сурком из музыкальной хрестоматии. Мне хотелось плакать, когда про сурка со мною, поэтому Берта, зная мою чувствительность, орала: «И мой сырок со мною». Опытная фрейлина за роялем хмурилась и фыркала.
Потом мы танцевали, Яша по очереди топтался возле каждой дамы. Потом приходила заморская греческая принцесса Галатея, она же Галя. Она была старше, но снисходительно напяливала на себя серебряную корону с елочными блестками и соглашалась откушать сушек.
А потом, а потом… потом, наверно, была революция, потому что мы перестали так одеваться.
* * *
Если вы помните, у меня была подружка Галатея, Галя то есть. Она была дочка греческих коммунистов, которые массово прятались в Ташкенте от нелюбимого правительства на их родине.
Так вот однажды Галя плакала навзрыд: выпускное платье из заграничной материи безнадежно испортили в ателье. Тетя Эвридика, Галина мама, побежала к моей бабушке, которая, знаете ли, была настоящая волшебница.
Дедушка сразу предложил сходить в сберкассу, снять денег и что-нить купить.
— Что купить? Нечего тут купить! — взревела бабушка. — Шить надо, и быстро.
Но вечерело, ленивый магазин «Ткани» закрылся большим висячим замком.
Бабушка огляделась. Ага-а-а, занавески! Наши гэдээровские занавески, привезенные из Москвы. Гипюр чистой воды!
Это была чудесная ночь! Ночь волшебства, сестринства, нестрашной строгости, хихиканья и визжачего восторга. Ночь исполнения божественного предназначения участвующими.
К рассвету платье было готово. Слезы высохли! Моя красавица подружка стояла на стуле, бабушка подкалывала подол. Тетя Эвридика варила цикорийный кофе. Я подметала обрезки. Подружка Янула готовила утюг.
Вот они, смыслы жизни, бессмертные минуты ея, воспоминания, честно заработанные на старость, на смех и слезы через тридцать и больше лет!
Бабушка иногда вздыхала после обеда, выпив кагорчику: эх, грехи наши тяжкие!
А у меня грехи после обеда как раз начинались: надо было незаметно зарыться в нишу, где под вешалками стояли варенья-соленья, засунуть пальцы в варенье, облизать, потом пойти вызваться со стола убирать, подлить водички в кагорную рюмочку и допить. А если вообще бабушка зазевалась убрать леденцы, то быстро сгрести в карман или в трусы — там они к пузу прилипнут от жары и не высыпятся из штанов по дороге.
А вот Берта открыто, на глазах у всех кухонный шкаф открывала, ложкой зачерпывала сахар, откусывала от общего пирога и кривлялась на свою бабушку с полным ртом.
Получалось, что у ней был один грех — обжорство, а у меня сразу два — обжорство и воровство.
Но тогда получалось, что за воровство — которое перед обжорством наступало раньше, я уже имею право не сидеть в раю. Тогда обжираться можно было уже сколько угодно совершенно безнаказанно.
Тогда получается, что Берте ничуть не облегчительнее в смысле грехов, но сильно хуже в смысле обстоятельств исполнения. Открытое противостояние опасно и чревато. Можно получить в лоб заранее, и до самого греха не дойдет.
Но Берта гордилась передо мной, что она честнее.
Вообще все смертные грехи случились со мной еще в детстве: и гусениц убивала жестоко, и на старого Военного Доктора засматривалась благоговейно, и обжиралась воровато, и, что там еще, уже не помню.
Но главный мой смертный грех был уныние. Ему я предавалась каждый день по нескольку раз, особенно когда загоняли спать.
Мне все не нравилось: я как есть, жизнь как есть, устройство мысли как есть и вообще как есть.
И никакого выхода из этого не было: ни из дому убежать, ни на небо улететь, ни превратиться в недосягаемую тьму.
Только умереть, а этого нельзя было никак. То есть, наверно, как-то можно было бы, но страшно. Под машину, там, попасть или утонуть в Саларе — соседней мутной речке с крысами. Даже сама мысль о крысах, их мокрых мохнатых холодных спинках вызывала тошноту и некрасоту.
А сознательная смерть должна быть красивой, чтоб хоть как-то за уныние вознаградиться. Лететь в пропасть в белом платье, помахивая рукой, как крылом ласточки. Или в бурном чистом горно-потоке тонуть, помахивая рукой, как плавником золотой рыбки. Или пламенем возметнуться, как куст в старинной книге, которого никто не видел, но пересказывали как воочию. В общем, чтоб у других оставшихся замирало сердце.