– Я не думаю, что Сталин изменил природу государства, – возражал отец, – оно с самых первых дней было авторитарным. А вот как объяснить, что народ боготворит его? Только воздействием печати и радио?
– Это разные вещи. Узурпация Сталиным власти – это одно, а его социально-экономическая программа – другое. В ней немало объективно необходимого для России: развитие индустрии, повышение обороноспособности, поднятие грамотности… Да мало ли. Старшее поколение помнит еще, например, помещиков, фабрикантов. Сейчас же привилегированный слой общества почти незаметен. Да он еще и не сформировался. Создается иллюзия всеобщего социального равенства. К тому же именно по этому привилегированному слою и наносятся сейчас основные удары. Народ это почти не задевает…
Вот эту-то мысль Ларька усвоил особенно ясно: репрессивная политика Сталина после коллективизации, то есть с 1934 года, была направлена на привилегированные слои общества: ее жертвами была партийная, государственная, военная верхушка, чекисты, дипломаты, творческая интеллигенция, инженеры. В меньшей степени врачи и учителя. Народ – рядовых тружеников – она почти не задела… И вот теперь Антонина Тихоновна… За то, по существу, что она находилась на оккупированной территории. Но ведь на оккупированной территории оставалось по меньшей мере миллионов сорок – почти четверть населения страны. И ведь не они же пошли к немцам в оккупацию, а немцы пришли сюда. Да и потому, что те, кто стоят во главе государства, не сумели предотвратить этого ни дипломатическим путем, ни военной силой, хотя в том был их прямой долг. Ну хорошо. Никто с них за это не спрашивает. В конце концов, немцев изгнали. Победителей не судят. Но почему же нужно судить тех, кто в этом совсем уж не виноват?
Ларька вдруг поймал себя на мысли, что не может одинаковой меркой оценивать репрессии в отношении привилегированных слоев и в отношении простого народа. Он не понимал, в чем здесь дело. Может быть, в том, что у первых всегда есть свобода выбора? И потому их можно заподозрить в любых взглядах, в любых намерениях? Тем самым всегда есть возможность оправдать репрессии, как это делали Сергей Степанович, Диденко, многие другие? Да. В отношении народа такой возможности нет. Ни у Антонины Тихоновны, ни у Таси, ни у сорока миллионов остававшихся под немцами свободы выбора не было… Они, как могли, сопротивлялись немецкому нашествию: теряли мужей, сыновей, отцов; кто мог, уходил в леса… Репрессии по отношению к ним особенно отвратительны. Это всё равно, что судить и расстреливать безответных кошек и морских свинок… Зачем? Кому это нужно?
«Всё перепуталось, – вспомнил Ларька задержавшийся в памяти стих, – и некому сказать, что, постепенно холодея, всё перепуталось… И сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея…»
42
– Нет мамы… – Ларька угрелся, задремал и не заметил, как подошла Тася: плачущая, несчастная, в своем несуразном ватнике с неопорожненной кошелкой.
– Как нет?.. – Он почувствовал, что сердце у него оборвалось и стало проваливаться куда-то вниз и вглубь. «Неужто умерла в "Крестах", – подумал он, – о Боже, надо было натолкать полный чемодан гранат, а не всю ту чепуху, и пойти сейчас раздолбать им эту красную кирпичную стену…»
– Отправили ее. Эта-пировали, – всхлипнула Тася, с трудом произнеся недавно познанное ею слово.
Ларька перевел дыхание:
– Ты не убивайся так, Тася. Слезами не поможешь… Везде люди живут… («Удивительно, – подумал он, – когда по-настоящему плохо, ничего кроме тысячекратно повторенных поговорок сказать нельзя».) Пошли. Пойдем ко мне. Поедим, успокоишься немного.
– Не пойду я.
Что-то в ее интонации насторожило Ларьку: «Что это она? Да и я хорош: даже приблизительно не знаю, где она, как жила все это время».
– Пошли. У меня хорошо… Тетка сегодня дома, накормит.
Тася молча отрицательно покачала головой:
– Я пойду…
– Да погоди ты! – Ларька искренне возмутился: не хватает, чтобы она опять исчезла на полгода. – Ты где живешь сейчас? И вообще, что ты делаешь? Работаешь?
Тася кивнула.
– Ну что ты… Клещами из тебя каждое слово… Где?
– В заводе. Вёдры подношу с составом.
– Что за завод? Какие ведра?
– Не скажу… Вёдры тяжелые. За смену сто двадцать, а то больше перетаскиваю. Потом болит всё. – Она показала на низ живота.
– Что ж ты на такую работу пошла? Это же вообще не женское дело, ведра таскать по восемь часов… Что у них, механизации никакой, что ли…
– Зато общежитию дали…
– Общежитие… тоже приманка… – Он собрался с мыслями. – Послушай, Тася, плюнь ты на эти свои «вёдры» вместе с общежитием и переселяйся ко мне. А работу мы найдем. Более подходящую.
Она опять покачала головой:
– Нет, мне нельзя. У меня муж теперь.
– Муж?! – Если бы Тася встала вдруг на уши, он удивился бы меньше. – Да ты… Ты что, разыгрываешь меня?
– Муж, – упрямо повторила Тася. – Нам потом, может, комнату в общежитии выделют…
«Ну и дела, – подумал Ларька, медленно осознавая реальность того, что сказала Тася. – Я ее берег, подступиться боялся, а она…»
– Ну ладно, пусть муж, – проговорил он устало. – Сейчас-то ты можешь пойти ко мне. Пообедать?
– Нет. – Она взяла свою кошелку, вытащила из нее один из свертков, развернула, – в нем оказались медовые пряники, – выбрала два пряника, положила их обратно в кошелку, протянула сверток Ларьке.
– Это тебе. – И пошла к выходу.
Ларька отупело посмотрел на пряники и в пресквернейшем настроении отправился домой.
43
Тетя Мария, как и предполагалось, была дома.
– Уже накатался? Быстро ты…
– Я не катался. Лыжная база не работала…
– Не работала! – ахнула тетя. – Что за порядки такие? В воскресенье ей бы и работать. Дать людям отдохнуть, закалиться на снегу. Что ж им, в рабочие дни на лыжах ездить, что ли? А работать кто будет? Безобразие форменное… Головотяпство…
– Правильно, тётя. Форменное безобразие. Порядки ни к черту. Всех их, головотяпов таких, давно пора подальше… на свалку истории…
Тетя подозрительно посмотрела на Ларьку:
– Чего распетушился-то? Ну закрыта база. Может, заболел человек…
Безобидная теткина болтовня обычно забавляла Ларьку, но сегодня ему было не до смеха. История с Тасей не выходила из головы. Он потоптался у окна, подошел к полке, на которой пылились семь или восемь книг, – ни тетя Мария, ни ее достойный муж охотниками до чтения не были, – поискал глазами растрепанный томик Зощенко, замеченный им месяца два назад, который решил теперь почитать с горя. Книги на полке не было.
– А где тут книга была? Зощенко. Растрепанная такая, в темно-зеленом переплете.