Я упоминал уже о работницах, которые железнят, затирают панели. Труд нелегкий, никаким совершенствованиям не поддающийся, да к тому же и замедляющий весь процесс работы формовочного цеха, что называется — «узкое место». Тем, чтобы это «узкое место» расширить, занялась группа из трех человек: директора завода Ройзмана и электрослесарей Гончаренко и Фадькина.
Б ыло бы заманчиво попытаться описать путь поисков, ошибок, находок, всю, так сказать, творческую лабораторию изобретения, но «лаборатория» эта, во-первых, всегда и сложней, и проще того, что изображают на листе бумаги, а во-вторых, я не был свидетелем самого движения, развития изобретательской мысли, видел только ее заключительный этап.
На двух стойках закреплена тонкая прочная проволока — струна. Она может вращаться со скоростью в несколько тысяч оборотов в минуту, подниматься вверх, опускаться вниз. Тележка с формой, над которой уже взбухла и в определенной степени затвердела горбуша, ползет по рельсам к струне — и струна, вращаясь, одновременно и срезает горбушу, и затирает, железнит поверхность панели. Она же может резать панель поперек. Все просто: несколько кнопок управляют и ходом тележки, и положением струны, и ее вращением. Но простым это стало только теперь.
Вначале была попытка срезать горбушу специальным «ножом», потом решили заменить его струной, но струна рвана бетон, для него требовалась дальнейшая «доводка». Тогда-то и явилась мысль — придать струне вращение...
Однажды, беседуя с Ройзманом, я спросил, что думает он по поводу содержания слов «коллективное творчество».
— Да,— ответил он, — обычно в каком-то изобретении, открытии участвуют несколько человек, часто целая группа. Вместе намечают направление поисков, отбирают, отбрасывают ложные варианты, вместе совершенствуют какую-то рабочую идею... Но сама идея, результат коллективных поисков, или, как вы говорите, творчества — сама-то идея приходит в голову кому-то одному... Пусть в черновом варианте, но одному тем не менее...
В данном случае таким «одним» был Юра Фадькин: сделать струну вращающейся пришло в голову именно ему.
Здесь, возле струны (так называют новое устройство в цехе) я встречал Фадькина каждый день. Он работает в бригаде по ремонту кранов, но, казалось мне, куда бы ни шел он через цех, ноги сами заворачивали его к струне, в особенности, если выдавалась свободная минутка — что-нибудь еще подправить, проверить, а то и просто — постоять, подумать. Потом из Алма-Аты приехал аспирант, уже длительное время экспериментирующий на заводе, он же должен был отвезти в свой научно-исследовательский институт образцы нарезанного «струной» бетона. Фадькин изготавливал для него эти образцы.
Новый механизм, пока не запущенный в работу, как бы уже прижился в цехе, все были в курсе испытаний, у всех на глазах его конструировали, опробовали, и все стремились помочь,— чем могли, хотя бы обыкновенным дружеским участием, которое для каждого изобретателя отнюдь не мало значит.
Вокруг струны собрались механики, молоденькая крановщица стояла у пульта и, видимо, не впервые, регулировала, нажимала кнопки, а сам Фадькин прохаживался вдоль движущейся тележки, садился на корточки, разламывал на ломти отслоившуюся, срезанную струной горбушу, хмуро вглядывался в ровную, чуть ли не отшлифованную поверхность плиты, морщился. Было непонятно — доволен он или нет?..
На следующее утро я видел его в транспортном цехе, перед высушенным, прошедшим через автоклав бетоном. Фадькин, красный, разгоряченный, в темной, но с проступающими на спине еще более темными потными пятнами рубашке, упруго и бережно подхватывал крупные блоки, которые взваливали ему на спину, и уносил их куда-то. Блоки-образцы еще дышали автоклавом, в них ощущалось какое-то живое, почти человеческое тепло, но глаза у Фадькина, как всегда, напоминали голубые светлые льдинки.
Я понял вдруг: все смешалось у него сейчас в душе — удовлетворение от успешного завершения долгого труда и — недовольство, что труд этот окончен...
А впрочем... Впрочем — иначе и не может быть!
Именно сам процесс труда, когда это не однообразный, механический труд, а труд — творчество, где есть разворот и для ума, и для инициативы — доставляет ни с чем не сопоставимое наслаждение, захватывает, поглощает!..
Но тут я снова предвижу некую недоверчивую усмешку: ах, все это мы слышали: и про труд-творчество, и про многое другое... Давайте рассуждать реально: нельзя представить архитектора или художника, которые — в той или иной степени — не были бы творцами, иначе это плохие архитектор или художник, плохие или даже вовсе никакие... Но можно представить рабочего, который хорошо, мастерски справляется с заданием — всего-навсего хорошо исполняет его — это будет хороший рабочий. Да, возможно, когда-нибудь... А пока... пока для большинства труд сводится к добросовестному — заметьте, само по себе это тоже не мало: добросовестному — исполнению своих обязанностей и служит средством к существованию, а для выявления личных наклонностей, то есть, если хотите, творческой потенции, имеются другие возможности: тот же рабочий займется на досуге спортом, живописью, кинолюбительством или как-то иначе наполнит свою жизнь...
Здесь не место развернуто возражать этой точке зрения, да и отнюдь не все в ней так уж несправедливо. Мне хочется возразить лишь вот в чем. Если не все, то очень многое решает личность рабочего и именно от личности рабочего зависит слитность, нераздельность — или, напротив, обособленность — этих понятий.
Любой процесс может иметь творческий или нудно-исполнительский характер — тут решает личность того, кто управляет самим процессом: чем она полнокровней, шире, самостоятельней, свободней в своих проявлениях, тем активнее ее воздействие на трудовой процесс. В этом смысле Фадькин — достаточно яркий пример.
Да, был спорт — его мужественную, сильную, заряженную внутренней энергией фигуру я отлично представляю на ринге: он занимался боксом. Но есть какая-то скульптурная почти соразмерность в этой фигуре, слаженность, плавность движений — одно время его увлекала академическая гребля. Потом пришло то, что отчасти, но уже, в сущности, далеко не спорт: аэроклуб, полеты, искусство высшего пилотажа — петли, бочки, восьмерки, распахнутый купол парашюта над головой... Возможно, именно это развивало выдержку, превращало смелость в привычку, готовность к риску — в естественное состояние... И больше того — рождало ощущение не только физической высоты, заставляя презирать человеческое двоедушие, хитрость, лживость, душевную дряблость — небо требует иных качеств...