«Рус, капут! Рус, сдавайсь! — ежечасно кричали по усилителю. — Именем фюрера вы все до единого приговорены к смерти!»
Их, мне кажется, бесило наше упорство. Уговаривали: переходи, и все тебе блага. «Из ада в рай — одна дорога, к нам перебегай!» — гласили немецкие листовки. Вся земля белела от бумажек со всевозможными картинками, расхваливавших «новый порядок», который ждал тех, кто перейдет к врагу.
Мы, уржумские мальчишки: Юрьев, Касаткин, Патрушев, Сбоев, Тихомиров, я, — отвергали саму мысль о сдаче в плен. Но не каждый мог выдержать те нечеловеческие условия, в которых мы оказались. Вражеская пропаганда, голод, лишения делали свое дело. Немцы рассчитывали на моральное разложение. Иногда это удавалось. Трое наших земляков — Черногаев, Лосев, Глухих — подались к немцам. На душе стало тяжко: вот только вчера они были с нами, а сегодня — среди фашистов. Распинаются, должно быть, о наших страданиях — втираются в доверие…
Почему же гитлеровское командование не шло на прямое физическое уничтожение армии, а тянуло, тянуло, тянуло?
Немцы воевали умело, по-умному, используя просчеты нашего командования. А бездарность нашего высшего эшелона была очевидной: Ставка во главе со Сталиным губила, не задумываясь, собственные войска, будто они состоят не из людей, а из насекомых. «Вперед! Ни шагу назад!» А что из этого выйдет и какой ценой — неважно. Вот и получилось, что немцы истребили в новгородских лесах малыми силами войск и техники русские части, превосходящие численностью в несколько раз. «Отец всех народов» рассчитывал выиграть зимнее наступление за счет морозов и жестоко ошибся.
Но когда пришла весна, а с ней распутица, почему тогда не образумились? Вскрылись болота — ни одна машина не пройдет. Тут бы опомниться и повернуть войска назад, да где там! Снова погнали вперед, к заветной цели — на Любань!
Под Красной Горкой мы вроде вырвались на тактический простор. Взяли Болотицы, Рамцы, Вериговщину, Монастырскую Пустошь, до Любани оставался какой-нибудь десяток километров. Брали и Красную Горку. Но…
Большой простор требовал техники, а не лошадиного ржанья. У нас же не было уже ни того, ни другого. Распутица нарастала с каждым днем. Когда-то весна была в радость, а тут не до улыбок — одно горе, спасаемся на островках, как зайцы. Орудия надо обеспечивать, а снаряды — за тридесять земель. Лошадей поели — снаряды таскаем на себе, по пояс в воде. Немцы играют на губных гармошках, песенки распевают, издеваются: «Рус, куп-куп!» Им что: они в деревнях, на сухом месте, а мы, Иваны, снова в дураках. У многих на ногах валенки. Сменить же обувку нет никакой возможности. Мы понимали, как трудно все достается по весеннему бездорожью. Нужно и продовольствие, и боеприпасы, а тут еще летнее обмундирование…
В осаде
Горловину прорыва у Мясного Бора немцы перекрыли первый раз в конце марта. Через несколько дней нашим удалось пробить брешь в кольце вражеского окружения, но подолгу удерживать в своих руках дорогу от Мясного Бора не удавалось. «Горлышко» превратилось в пульсирующий клапан: он то приоткрывался — и нам что-то перепадало, то вновь захлопывался — тогда приходилось туго. Когда немцы окончательно перекрыли горловину, мы — там, в кольце, — понятно, не знали. Но хорошо помню, что с двадцатых чисел мая не получали ровным счетом ничего и остро почувствовали, что значит полное окружение. А пережить тридцатидневное окружение дано далеко не каждому.
Окружение — дело страшное. Обложит враг группировку войск со всех сторон, отрежет от всего снабжения, всякого пополнения и поддержки. А потом, обескровив окруженных, начнет бить, бить, бить, а ты ничего поделать не можешь: нет боеприпасов, нет бензина, нет хлеба, курева, соли — и той нет… Особенно быстро обнаруживается отсутствие нормальной медицинской помощи: нет лекарств, нет перевязочных материалов. И рад бы помочь раненому, да чем? Свое белье уж давно израсходовано, один мох вместо бинтов и ваты. Госпитали все переполнены, медперсонала не хватает, да и тот в отчаянии: раненых уже давно не эвакуируют. Много сотен тяжелораненых, неходячих, лежат под кустами, над ними вся лесная мразь: мухи, комары — гудят, как пчелы в улье. Стоит подойти к раненому — весь рой на тебя. Всего облепят, в рот, в глаза, в уши лезут — невтерпеж. Проклятые комары, мухи, вши — враги наши ненавистные. Разве какой писатель станет их описывать, если его никогда так не кусали? А я их до конца дней не забуду. Вшивость — дело не новое, но чтоб в таких масштабах… Серые дьяволы ели нас поедом, со злостью, сплошь покрывая тело и одежду. Их не давили — просто, если выпадала свободная минута, стряхивали на землю. Они, паразиты, ухитрялись внутри каждой пуговицы жить по 5–6 штук! Шутка ли — шесть месяцев без бани! И все шесть месяцев не раздевались…
Главная же беда — голод. Гнетущий, бесконечный голод. Куда бы ни шел, что бы ни делал — мысль о еде не оставляет. Голод — страшная пытка, суровей не придумаешь… Паек наш теперь зависел исключительно от «воздушных извозчиков» — летчиков У-2. На своих «уточках» они привозили по пять-шесть мешков сухарей. Но нас ведь не два Ивана, а десятки тысяч — ну-ка, накорми! Если мешок упадет удачно (не разорвется и не ухнет в трясину) — получай сухарик на двоих, нет — питайся, чем бог послал: древесной корой, травой, листьями, ольховыми шишками. Голод заставил — и кирзовые сапоги пошли вдело.
Думал ли я когда-нибудь в свои 23 года, что доведется съесть целую лошадь со всей амуницией, уздечкой и гужами? А ведь пришлось… Кто поедал неумело — помер, кто «по всем правилам» — выжил. Наша находчивость и выносливость поражали фашистов. Ну скажите на милость, какому немцу пришло бы в голову съесть лошадиную амуницию? А мы даже специальный рецепт изобрели. Привожу его полностью: вдруг кому-нибудь еще пригодится?
Гужи, хомуты, кирзу, ремни и прочее разрезать на кусочки. Из кусочков кожи удалить грязь. Заложить кусочки в котелок, залить водой, воду слить. Снова залить водой и варить с добавлением веток смородины и березы 20–40 мин. Если запаха чистого дегтя не будет — готово к употреблению.
Все, что мы ели, было до чертиков противным. Наши «заменители хлеба» — ольховые шишки и костная мука — в глотку не лезли — душа бастует, не принимает до тошноты. Жить хотелось, а жизни не было. Умереть бы надо, да смерть не шла.
Однажды кто-то нашел на пепелище, в земле, одну картофелину, сохранившуюся с прошлого года. Ее разрезали на мелкие дольки и раздали по рукам. Это было пиршество! Кто лизал, кто нюхал… Запах картошки напомнил мне о доме, семье. Ведь, крутясь, кипя в этом пекле, я все чувства спрятал глубоко в душе.