Русский путешественник Александр Иванович Тургенев, проезжая Венецию, видел скованных цепями каторжников, изготовлявших корабельные мачты. «Мне пришло на мысль другое… — записал он в дневнике. — И это воспоминание еще более отравило мою душу, мое русское сердце…» Сердце Александра Ивановича Тургенева не ведало покоя ни в России, ни в Европе — с того самого дня, когда Верховный суд в приговоре по делу о 14 декабря против имени старшего брата его, Тургенева Николая Ивановича, поставил определение — к «смертной казни». Николай находился в ту пору за границей, на вызов суда явиться отказался; он жил таясь, с оглядкой и опасениями, казнимый изгнанием, тоской, одиночеством, памятью и удушающим чувством собственной ненужности. Смертный приговор ему заменили вечной каторгой — он и отбывал ее, только не восточнее Петербурга, а западнее. Путешествуя, Александр Иванович составлял маршруты так, чтобы повидаться с братом, но свидания их были недлительны; с годами Николай сделался желт лицом, резок на словах и неуживчив; торопливо целуя его на прощание, Александр Иванович сам себе объяснял свою торопливость необходимостью что-то спешно предпринять для Николая, но, едва расставались, страдал от новой разлуки. Был у него еще младший брат, Сергей, подавал большие надежды на дипломатической службе, но, заболев, взял бессрочный отпуск; про 14 декабря он узнал, тоже находясь за границей. Болезнь сделала душу его беззащитной: страх и томительное неведение, куда себя девать, погубили его — припадки участились, он скончался в парижской гостинице на руках у Александра Ивановича. Покачиваясь в темной карете и томясь желанием поскорее добраться до ночлега, думал Александр Иванович о четвертом их брате, Андрее, стихотворце, умершем совсем юным тому четверть века: Андрея привыкли жалеть, а он ушел из жизни, не ведая перемен, разметавших, как солому, тургеневское благополучие…
В Риме Александр Иванович просил Брюллова написать ого портрет. Явилась мысль заказать с портрета литографии, разослать сердечным друзьям: дороги у него бесконечные, когда-то доведется свидеться. Карл согласился охотно. Писать решил акварелью, просто, без затей; посадил Александра Ивановича к столу, полное, несколько одутловатое лицо Тургенева, его умные глаза, иронический рот лепились легко, волосы Александра Ивановича, чуть подвитые, курчавились на концах. Карл вспомнил непослушные светлые кудри младшего Тургенева, Сергея, — он писал его здесь же, в Риме. Речь Сергея была горяча — позируя, он говорил о Бруте, о республике, о карбонариях. Николая Тургенева Карл тоже рисовал. В розовом халате, с трубкой в зубах, Николай рассказывал, что часто слышит упреки в холодности, но, с детства привыкнув к повсеместным бедствиям народным, не желает горячиться там, где следует говорить серьезно и рассудительно. На столе подле Александра Тургенева Карл изобразил книгу «О налогах», сочиненную Тургеневым Николаем, тут же лист с «Элегией» Андрея, в руках же у Александра Ивановича письмо от брата Сергея: пусть друзья, взглянув на портрет, вспомянут всех четырех сразу. Внизу Карл приписал тургеневский девиз: «Без боязни обличаху».
Горящие факелы взлетали в темное небо и тут же падающими звездами устремлялись обратно к земле, проворные руки подхватывали их и снова отправляли ввысь, огненное колесо вертелось, двигалось, восторженный вопль толпы приветствовал выступление конного цирка Гверры… Стоя босыми ногами на спине коня, мальчишка-вольтижер подбрасывал факелы, ловил их и снова подбрасывал, по одному, по два, по три, вместе и попеременно, яркие желтые звезды летали над ареной, вверх, вниз, по кругу, и путь каждой звезды, прочерчиваемой в темном небе, вливался в общее гармоническое движение огня, словно этот мальчик управлял вселенной. И после представления Брюллов бросился в деревянный сарайчик, где возле своей лошади на куче соломы отдыхал, раскинув ноги, маленький вольтижер, поцеловал мальчика в потное лицо и желал сейчас, немедленно писать с него портрет.
(…Вздыбленные кони врываются на улицу его Помпеи…)
Заказы шли во множестве и приносили независимость — Брюллов не стеснялся спрашивать дорого. Но, странное дело, он и заказные портреты по большей части писал с вдохновением. Заказные портреты нередко оказываются следом близости. Ему с трудом удавалось исполнить, тем более завершить, портрет без чувства, это чувство он не умел замещать деньгами.
«Брюллов меня бесит, — гневалась в письме княгиня Долгорукова. — Я его просила прийти ко мне, я стучалась к нему в мастерскую, но он не показался… Вчера я думала застать его у князя Гагарина, но он не пришел. Одним словом, я отчаялась заполучить его. Это оригинал, для которого не существует доводов рассудка. Я собираюсь предпринять еще несколько попыток». Но в том же году Брюллов написал портрет метателя тяжестей Доменико Марини, прозванного Массимо — «великий». Смуглый атлет в праздничной белой рубахе, отделанной кружевами, человек, прекрасный своей решительностью и силой, напряженно и красиво изогнувшись, приготовился метнуть тяжелый, с длинными шипами металлический снаряд. «Сколько искусства в этом маленьком холсте! — писал в восхищении итальянский знаток живописи. — В какой счастливый момент схвачен атлет, лоб которого, ты видишь, блестит от пота. Верность рисунка, смелое и величавое движение, наконец, исполнение великого мастера…» Метатель тяжестей Доменико Марини, прозванный «великим», не стучался в мастерскую живописца, не просил, не требовал портрета; Брюллов написал его по собственной охоте да еще и подарил ему работу на память: прежде чем попасть в галереи и вызывать восторженные восклицания знатоков, «маленький холст», исполненный великим мастером, тихо пылился в скромном жилище старевшего метателя тяжестей.
«Твой брат Карл портрет для великой княгини делать отказался», — докладывал Александру Брюллову знакомый из Рима. Но брат Карл не отказал себе в удовольствии — без всякого заказа, разумеется, — написать портрет адвоката Франческо Аскани — полное лицо, покрасневшее и отечное от неумеренного употребления крепких напитков, толстые губы и нос, спрятанные в опухших веках умные глазки, добродушные и насмешливые. Брюллов любил гостить в доме Аскани, любил умные беседы с хозяином за бездонным, казалось, кувшином вина.
У своего приятеля, академического пенсионера Федора Бруни, художника уже известного, Карл увидел красавицу баронессу Меллер-Закомельскуго: Бруни исполнял ее портрет.
— Так как вы сидите на натуре, позвольте и мне порисовать с вас; я вам мешать не буду.
Брюллов приткнулся в сторонке и сделал портрет баронессы акварелью, да такой, что Бруни, взглянув на портрет, заплакал. Но вдохновение Карла не исчерпалось, не ушло, подкрепилось, быть может, сердечным чувством. Он, не откладывая, начал и быстро продвинул новый портрет баронессы — большой портрет маслом, необыкновенно интересный по замыслу. Баронесса, обернувшись к зрителям, устроилась на корме уплывающей вдаль лодки; рядом с ней — ребенок, девочка; а на веслах, управляя лодкой, сидит сам Брюллов. Этот смело и красиво задуманный портрет с автопортретом остался неоконченным: наверно, ушла сердечность, а с нею и вдохновение. (Спустя годы Меллер-Закомельская просила Брюллова окончить портрет и тем много ее утешить. Она писала, что, понимая невозможность соблазнить его деньгами, все же распорядилась, чтобы ее банкир немедленно выплатил ему четыре тысячи, а после окончания портрета еще четыре! Она просила Карла «вспомнить, что когда-то вы сию картину любили и работали con amore». Но Брюллов уже не в силах работать con amore — с любовью — нет «amore»: неоконченный холст так и остался в мастерской художника до самой его смерти. Уговаривая Брюллова, баронесса писала: «И себя самого поместите, как и прежде, мне весьма лестно будет иметь ваше изображение, а потомству очень интересно». Но когда флорентийская Академия художеств просила Брюллова, уже прославленного, исполнить автопортрет для помещения в галерею Уффици рядом с изображениями величайших живописцев, он было горячо принялся за дело, но почему-то потерял интерес к работе и забросил ее. В галерею Уффици незавершенный автопортрет не попал: Брюллов подарил его семейству Карло Кадео, своего приятеля, у которого в то время жил на квартире.)