Меня вдруг охватила злоба: почему, собственно, должен я покорно ждать этого ареста, позволить им проглотить себя медленно, спокойно, с аппетитом, точно кролика? Не слишком ли жирно им будет? И, внезапно оторвавшись от слежки, когда они меньше всего ожидали этого, я улизнул из Москвы. Они остались караулить меня у какого-то сквозного подъезда, а я в это время уже катил в поезде. Стучали колеса, проносились мимо хилые рощицы да нищие деревеньки, и под утро, проснувшись на каком-нибудь разъезде, я с наслаждением слушал, как перекрикиваются в тишине паровозы, сцепляют составы.
Вот, тяжело топоча по рельсам медными пятками, прошел наш паровоз и загудел где-то впереди, точно зевнул. Дернулся вагон, качнулся, скрипнул, и снова покатили вперед, вперед, в Сибирь… Душная Москва, где каждое окно подозрительно глядит тебе в спину, осталась позади, в прошлом. И пусть теперь ищут меня чекисты на одной шестой земного шара.
В Новосибирске я через знакомых легко завербовался в геологическую экспедицию, и через неделю мы уже тряслись по таежному бездорожью на восток. Томск, Красноярск, Иркутск, Байкал, Чита… Десять тысяч километров на колесах. По вечерам у костра — чаёк из закопченного чайника, песни, рассказы. Новые впечатления, новые лица, и никакой власти над тобой. Нет в тайге гражданина начальника, кроме косолапого мишки. Лишь изредка, проезжая через поселки, вновь видишь нищету и безнадежность советской жизни. А дальше — опять тайга, непролазные дороги да комары, словно тучи пыли, не продохнуть.
Вдруг от Иркутска до Байкала почти сто километров прекрасного асфальтового шоссе, и все деревеньки вдоль него такие аккуратненькие, чистенькие, крашеные, точно пасхальные яички. В конце шоссе, на берегу озера, — два современных роскошных коттеджа, аллеи, поле для гольфа. Что за чудо? Зачем? Все объяснялось очень просто: должен был, оказывается, приехать сюда в 60-м году Эйзенхауэр вместе с Никитой. Но вот дело расстроилось, и стоят теперь эти коттеджи, словно памятник советско-американской дружбе, — осколок Америки посреди советской непролазной тайги.
Где-то уже в Забайкалье другое чудо — мраморная дорога. И тоже простое объяснение: рядом, оказывается, месторождение мрамора, а вывозить его нечем. Не пропадать же добру — хоть дорогу вымостить мраморной щебенкой, чтобы машины не буксовали. В другом месте дорожная щебенка опять привлекла внимание моих геологов. Вылезли, постучали молотками — удивляются: цинковая руда. Дальше, через два километра, свинцовая руда пошла. Оказалось, стоят рядом два комбината: один добывает свинец, другой — цинк. Но подчиняются они разным управлениям, находятся в разных районах, и поэтому один выбрасывает в отвалы ненужную ему цинковую руду, другой — свинцовую.
А дальше опять тайга да болота, даже трактора не проходят, вязнут. Редкие села — такие неприютные, что и останавливаться в них не хочется. Бревенчатые избы крыты досками. И все это под ветром и дождями приобретает какой-то серый, сиротливый оттенок. Сибиряки — народ угрюмый, потомки каторжников. Смотрят исподлобья, недоверчиво, отвечают сдержанно, неохотно.
Заночевали раз в селе у мужика. В избе хоть шаром покати — и шестеро детей по лавкам. Одни сапоги на всех, чтобы на двор выйти зимой. «Как же ты живешь?» — спрашиваем. «Так вот и живу». Переглянулись мы, оставили ему половину своих консервов — как-нибудь перебьемся охотой да рыбалкой.
Говорили, года за два до нас топографы с вертолетов обнаружили село, никому до того не известное. Жили там раскольники-староверы еще с начала века и с тех пор ни с кем не общались. Счастливые люди — не знали ни про революцию, ни про мировую войну, ни про колхозы. Богатое, многолюдное село, каких уже не встретишь. То-то им новостей порассказали. Ну и, конечно, сразу загнали в колхоз, и вся их зажиточная, привольная жизнь кончилась.
Чем дальше на восток я ехал, тем больше понимал — от КГБ-то спрятаться несложно. А вот поди спрячься от советской жизни. Везде было то же самое, та же жизнь, только посерее, чем в Москве.
Уже темнело, когда добрались мы до китайской границы. Странное это ощущение — граница. Здесь, на этой стороне, степи, сопки — наши; там, через Аргунь, — уже китайские. Граница проходила по Аргуни и оттого никаких видимых разделений не существовало: ни столбов, ни колючей проволоки. Практически граница не охранялась. Так, километрах в пяти-шести друг от друга небольшие заставы с вечно пьяными офицерами и солдатами. На китайской стороне и того не было видно. На заставе предупредили нас, чтобы не разводили больших костров, не плавали на тот берег да не стреляли в ту сторону. На душе было как-то тревожно — никогда еще я не забирался так далеко от дома. И все здесь казалось уже каким-то не своим: чужие незнакомые звезды, слишком крупные цветы в степях и очертания гор на китайской стороне совсем какие-то не родные. И нет этой границы, и есть она. Только переплыть через Аргунь, всего-то метров 70–80,— и другой мир, другие порядки. Никто уже не будет за мной гнаться, ловить, тащить в тюрьму. Впрочем, так ли это? Так ли уж отличаются они от нас?
Как часто мы смеемся над этими иностранцами, что не понимают нашу страну, принимают за чистую монету всю нашу показуху с лозунгами и собраниями. Забавно читать их размышления о нашем фанатизме, об искреннем стремлении строить социализм. Да лучше ли мы сами, когда рассуждаем о Китае? Разве может это всерьез кого-то увлечь: коммуны, скачки, массовые походы на воробьев и мух? Ну, на год, на три, ну, на пять лет от силы — но не на всю же жизнь! Быть может, это даже любопытно — годик-другой погонять воробьев, побегать за мухами, расклеивать дацзыбао, если потом можно назад, к нормальной, разумной жизни, к нормальным людям. Да ведь не пустят. В том-то вся и штука с социализмом, что начать можно, а кончить не дадут. Ты уже не себе принадлежишь, и они лучше знают, что для тебя благо, а что нет. И учи потом всю жизнь цитаты Мао Цзэдуна…
Уже поздно, все легли спать. Костер мой все-таки уже в Китае. Но задержать их некому: пограничники, верно, спят спьяну. Я один на самом краешке страны, только мошки да ночные бабочки от любопытства налетают из темноты на пламя и тут же падают, лопаясь с легким щелчком, словно дождь идет. Тихо плещется равнодушная вода о тот и об этот берег.
И выходило все-таки, что нет ее, этой границы.
Рано утром, чуть свет, когда мы завтракали, проехал по той стороне китаец верхом, прогнал небольшой табун лошадей. Поравнявшись с нами, он снял шапку и сказал по-русски: «Здрасити!» — «Здравствуйте», — ответили мы через реку. «Но-о-о, мать твою!» — заорал он на лошадей и погнал дальше.