новое и лучшее”. Читатели отчасти будут правы. Но и мы не совершенно неправы. Падающему всякая опора хороша, лишь бы подняться на ноги; и что же делать, если наше время не выказывает себя способным держаться на ногах собственными силами? И что же делать, если этот падающий может опереться только на гробы?
И надобно еще спросить себя, точно ли мертвецы лежат в этих гробах? Не живые ли люди похоронены в них? По крайней мере, не гораздо ли более жизни в этих покойниках, нежели во многих людях, называющихся живыми? Ведь если слово писателя одушевлено идеею правды, стремлением к благотворному действию на умственную жизнь общества, это слово заключает в себе семена жизни, оно никогда не будет мертво» (
Чернышевский, III, 9; выделено мной. –
В.К.). Как видим, евангельская тема жизни, порождающей смыслы бытия, здесь определяет его посыл. Конечно, это опора на евангельскую мысль, что необходимо исполнять не свою, но волю небесного Отца: «Сын ничего не может творить Сам от Себя, если не увидит Отца творящего: ибо, что творит Он, то и Сын творит также» (Ин 5, 19).
Более того, вопрос о том, мертвецы ли лежат в этих гробах, зазвучал много позже в разговоре двух братьев Ивана и Алеши («Братья Карамазовы»), когда Иван вздыхает, что великая европейская культура на кладбище уже: «Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, – в то же время убежденный всем сердцем моим, что всё это давно уже кладбище, и никак не более». Алеша отвечает: «Надо воскресить твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и не умирали». И речь тут не только о западной культуре, но о литературе, которая единственная, по Чернышевскому, хранит духовную жизнь культуры. Повторим: «слово заключает в себе семена жизни»…
Наиболее резко и развернуто на Чернышевского буквально обрушился (прошу прощения за такое слово, но иного не подберу – слишком много язвительности было в его ответе Чернышевскому) Александр Дружинин: «Новые художники порождают новых ценителей, и тот ценитель, который, не смея быть новым, станет робко повторять выводы своего предшественника, вдастся в литературный фетишизм, как бы даровит ни был сошедший со сцены человек, им выбранный вместо кумира. Карлик, взобравшийся на плечи великана, видит далее, чем видел тот, у кого он сидит на плечах. Если он станет не признавать и уничтожать того, через кого он видит так далеко, позор падет на его собственную голову. Но если он нарочно станет гнуться и умалять горизонт своего зрения, всякий будет вправе сделать такой вопрос: “Для чего же ты, маленький человек, взобрался так высоко?”» [164]. Итак, карлик Чернышевский очевидно не заслуживал даже подробного ответа. Во всяком случае, друг Дружинина Толстой незамедлительно поддержал статью Дружинина. Всякое семинаристское начало раздражало его всю жизнь. Не случайно в «Войне и мире» он с такой неприязнью нарисовал образ Сперанского. Толстому ответил обычно осторожный Тургенев, но память Белинского он все же захотел защитить, особенно когда у того нашелся защитник. Он писал Толстому: «Париж 16/28 октября 1856. Больше всех Вам не по нутру Чернышевский, но тут Вы немного преувеличиваете. Положим, Вам его “фетишизм” противен – и Вы негодуете на него за выкапывание старины, которую, по Вашему, не следовало бы трогать; но вспомните, дело идет об имени человека, который всю жизнь был – не скажу мучеником (Вы громких слов не любите), но тружеником, работником спекулятора, который его руками загребал деньги и часто себе приписывал его заслуги (я сам был не раз тому свидетелем); вспомните, что бедный Белинский всю жизнь свою не знал не только счастья или покоя – но даже самых обыкновенных удовлетворений и удобств; что в него за высказывание тех самых мыслей, которые теперь стали общими местами, со всех сторон бросали грязью, камнями, эпиграммами, доносами; что он смертью избег судьбы, может быть, очень горькой – неужели Вы, после всего этого – находите, что две-три статьи в пользу его, написанные, может быть, несколько дифирамбически, – уже слишком великая награда, что этого уже сносить нельзя» [165].
Судя по дневникам, Толстой принял доводы Тургенева и взялся читать Белинского, хотя тоже по происхождению из поповского сословия (правда, отец лекарь).
Чернышевский говорил о эпохе Гоголя, оказавшего огромное влияние на русскую литературу, создавшего ее самобытность, но нисколько не противопоставлял его, скажем, своему любимому Пушкину. Просто Гоголь «пробудил в нас сознание о нас самих – вот его истинная заслуга, важность которой не зависит от того, первым или десятым из наших великих писателей должны мы считать его в хронологическом порядке. Рассмотрение значения Гоголя в этом отношении должно быть главным предметом наших статей, – дело очень важное, которое, быть может, признали бы мы превосходящим наши силы, если бы большая часть этой задачи не была уже исполнена, так что нам, при разборе сочинений самого Гоголя, остается почти только приводить в систему и развивать мысли, уже высказанные критикою, о которой мы говорили в начале статьи» (Чернышевский, III, 20). Отсылка к авторитету Белинского чисто богословская. «А если и сужу Я, то суд Мой истинен, потому что Я не один, но Я и Отец, пославший Меня». (Ин 8, 16). Это и бесило Дружинина, слишком высокую планку ставил Чернышевский. Но дело-то в том, что для последнего было ясно, что «как ни высоко ценим мы значение литературы, но все еще не ценим его достаточно: она неизмеримо важнее почти всего, что ставится выше ее» (Чернышевский, III, 11). То есть несет ту самую жизнь, которую взыскует человек духа.
Очерки (9 статей) печатались на протяжении 1855–1856 гг. Дружинин счел гоголевское направление дидактически-обличительным и противопоставил ему направление артистическое, пушкинское, заодно сформулировав легенду о том, что Пушкина Чернышевский игнорировал и не понимал. В 1855 г. в статье по поводу анненковского издания Пушкина он ясно и четко сформулировал: «Творения Пушкина, создавшие новую русскую литературу, образовавшие новую русскую публику, будут жить вечно, вместе с ними незабвенною навеки останется личность Пушкина» (Чернышевский, II, 428). Хотя, может, основания для дружининского брюзжания были. Несмотря на то что в последней статье «Очерков» он написал, что «сам Байрон не был для англичанина предметом такой любви, как для нас Пушкин» (Чернышевский, III, 306), а разбросанные по всем статьям НГЧ отсылки к поэзии Пушкина были бесконечны, но его брошюра для