Мир подлинной любви для Цветаевой — тот, в котором происходит слияние душ, а не тел. Этот облагороженный духовный мир она создавала в своем творчестве и подчас — в своих письмах. Поэтому весь свой разговор с Рильке Цветаева пытается направить в «любовное» русло. Но эта любовь — особая. В своей поэзии, да и в жизни, Цветаева ставила своих героев (или самое себя) в такие ситуации, когда любящие разъединены и не могут сойтись[47]. Идеальный (то есть далекий, недосягаемый!) образ любимого человека для Цветаевой был дороже, чем близкий, реально осязаемый. «Когда вы любите человека, вам всегда хочется, чтобы он ушел, чтобы о нем помечтать», — говорил ей Волошин в 1911 году[48]. Не отрицая общепринятых проявлений любви, Цветаева как бы стремится совлечь с них телесную оболочку, освободить от «земных уз» — от оков косной материи и низкой чувственности. Цветаева, если так можно сказать, — за рукопожатья без рук, поцелуи без губ. В одном из ее стихотворений 1922 года есть такие слова:
«В мире, где реки вспять,
На берегу — реки,
В мнимую руку взять
Мнимость другой руки...»[49].
«Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня», — пишет она Рильке 22 августа. «Не хотеть» — один из лейтмотивов ее писем к нему. В них, как и вообще в эпистолярной прозе Цветаевой, происходит именно это касанье несуществующих мнимых рук — соприкосновение «в слове», встреча «в духе». Однако для Цветаевой такая «встреча» не игра воображения, а непреложная данность, поступок, не менее реальный, чем живой поцелуй. «Любовь живет в словах...» — уверяет она Рильке (письмо от 22 августа). В том же письме она объясняет ему, что ждет от него только слова — и ничего больше. Это означает, что, говоря своему адресату, «люблю тебя», Цветаева заключает в эти слова все переживание любви, создает новую реальность — реальность «души». И чем более страстной и чувственной становится речь Цветаевой с точки зрения обычной, общепринятой, тем более идеальной — с точки зрения поэтической.
Перед нами не что иное, как высокий романтизм с характерным для него пониманием любви — к недоступному, неосуществимому. Дуализм такого рода неизменно предполагает, что невозможное здесь, возможно там. В одном из писем Цветаевой к русскому поэту Анатолию Штейгеру сказано (1936): «Не забудьте, что мнящаяся нам невозможность вещи — первая примета ее естественности, само собой разумеется — в мире ином» [50]. Такое же романтическое происхождение имеет и цветаевская идея «сна».
«Сон» для Цветаевой — один из способов ухода от действительности. (Не случайно драма Кальдерона «Жизнь есть сон» особо почиталась у немецких романтиков и русских символистов.) «Сон» — прообраз иного мира, в котором живут и встречаются «души». Поэтому общение «во сне» было для Цветаевой полнее и ощутимее, чем общение наяву. «Мой любимый вид общения — потусторонний: сон: видеть во сне», — пишет она Пастернаку 19 ноября 1922 года[51]. «Я хочу с Вами только этого, только такого, никак не называющегося не: сна наяву, сна — во сне, войти вместе с Вами в сон — и там жить», — говорится в ее письме к А. Штейгеру от 8 августа 1936 года[52]. Тема «сна», намеченная в письме Цветаевой к Рильке от 14 июня, получает затем развитие и кульминационно завершается в письме от 2 августа. «Если мы кому-нибудь приснимся вместе, тогда мы встретимся», — уверяет Цветаева. «Любимый, сделай так, чтобы я часто видела тебя во сне — нет, неверно: живи в моем сне», — просит она Рильке в своем «посмертном» письме к нему (1 января 1927 года). Цветаева подробно и многозначительно описывала свои сны: характерный пример — ее сон о Рильке в письме к Пастернаку от 9 февраля 1927 года.
Все вышесказанное свидетельствует о том, что письма Цветаевой — явление особого рода; к ним не приложимо традиционное наименование эпистолярной прозы. Общение с людьми, близкими ей по духу, приводило Цветаеву в творческое, почти экстатическое состояние. Она с головой бросалась в новую дружбу, целиком отдавалась ей, вкладывая в свои письма всю свойственную ей страстность, порывистость, неистовость. В своей переписке с Рильке, Пастернаком, Штейгером и другими людьми Цветаева была прежде всего художником и — творила. Она предельно, подчас разрушительно, поэтизировала свои отношения с людьми, которых, как правило, до этого не видела или видела лишь несколько раз. Каждому письму Цветаева придавала художественный облик, делала его произведением, где изливала «душу». Таковы все ее письма к Рильке — особый и нетрадиционный жанр, который можно назвать эпистолярной лирикой. (Впрочем, и письма Рильке, как и письма Бориса Пастернака, также принадлежат высокому словесному искусству.)
Цветаева не раз подчеркивала, что ее дело — жизнь, а не литература[53]. К литературе, за которой не ощущалась жизнь, «природа», Цветаева относилась с презрением, считала ее эстетством, иронически именовала ее «belles-letres» (см. ее письмо к Рильке от 12 мая). От поэзии целиком и от любой стихотворной строчки Цветаева требовала «истины каждого данного мгновения» (письмо к Рильке от 22 августа). Не случайно все творчество Цветаевой имеет биографическую и «жизненную» подоснову: оно связано с каким-либо реальным фактом, событием, переживанием. Герои многих ее стихотворений, поэм — реальные люди. В иных случаях Цветаева предпочитала обращаться к мифологии, к легендам и преданиям, то есть — к постоянно бытующему сюжету. Значительная часть цветаевской прозы также обращена к людям, которых писательница знала лично (Брюсов, Бальмонт, Андрей Белый, Волошин, Кузмин, Сонечка Голлидэй и др.); однако ее воспоминания меньше всего похожи на традиционный мемуарный жанр. Отталкиваясь от двух-трех характерных черт, которые сохранились в ее памяти, Цветаева опять-таки творила художественный образ, неизменно пересоздавая личность своего героя. Убежденная в том, что «воображение правит миром» [54], Цветаева вольно обращалась с реальностью. «...С былью она не считалась, создавая свою», — вспоминает А. И. Цветаева, упрекая Марину в своеволии, в искажении облика их общих знакомых [55]. В письме к В. Сосинскому Цветаева сама признавалась в том, что память у нее «тождественна воображению» [56].
Вдохновляясь образом, созданным в ее воображении, Цветаева словно забывала подчас о живом человеке, с которым переписывалась или о котором писала, теряя из виду его будничные, «земные» приметы. Они, казалось, служили ей лишь поводом для того, чтобы перевести разговор на более важный для нее «лирический» уровень. С этим связаны и высочайшие взлеты, и трагические падения цветаевского «жизнетворчества». Ее письма к Рильке — яркий пример тому. С головой окунувшись в созданную ею атмосферу духовного общения, Цветаева «проглядела» реального человека, который был тогда уже смертельно болен. Попытки Рильке обратить ее внимание на то, что с ним происходит, уязвляли Цветаеву и воспринимались ею как желание поэта отгородиться от ее высоких порывов ради душевного комфорта.