Вдохновляясь образом, созданным в ее воображении, Цветаева словно забывала подчас о живом человеке, с которым переписывалась или о котором писала, теряя из виду его будничные, «земные» приметы. Они, казалось, служили ей лишь поводом для того, чтобы перевести разговор на более важный для нее «лирический» уровень. С этим связаны и высочайшие взлеты, и трагические падения цветаевского «жизнетворчества». Ее письма к Рильке — яркий пример тому. С головой окунувшись в созданную ею атмосферу духовного общения, Цветаева «проглядела» реального человека, который был тогда уже смертельно болен. Попытки Рильке обратить ее внимание на то, что с ним происходит, уязвляли Цветаеву и воспринимались ею как желание поэта отгородиться от ее высоких порывов ради душевного комфорта.
Рильке же первоначально, как видно из его писем, отнесся к Цветаевой с глубочайшим доверием и участием. Чувство духовной близости, заданное, как камертоном, еще письмом Бориса Пастернака, сразу устанавливается между поэтами, обусловив интонации, характер и стиль диалога. Это — разговор людей, понимающих друг друга с полуслова и как бы посвященных в одну и ту же тайну. Стороннему читателю приходится внимательно вчитываться в их письма, как и в стихотворные строки. Лучший образчик этого эзотерического стиля — замечательная «Элегия» Рильке, обращенная к русской поэтессе и составляющая неотъемлемую часть переписки. Но не одна «Элегия» — весь разговор Цветаевой с Рильке производит такое впечатление, будто его участники — заговорщики, сообщники, знающие то, о чем не догадывается никто из окружающих. Каждый из собеседников видит в другом поэта, предельно близкого ему по духу и равного по силе. Идет диалог и состязание равных (о чем всегда мечтала Цветаева). «Из равных себе по силе я встретила только Рильке и Пастернака», — заявляла Цветаева девять лет спустя [57].
Однако за три с половиной месяца — от начала мая до середины августа — отношение Рильке к Цветаевой несколько изменилось. Переломным моментом в их переписке стало письмо Цветаевой от 2 августа. Цветаевская безудержность и категоричность, нежелание считаться с какими бы то ни было обстоятельствами и условностями, ее стремление быть для Рильке «единственной Россией», оттеснение Бориса Пастернака — все это казалось Рильке неоправданно преувеличенным и даже жестоким. На большое письмо Цветаевой от 22 августа он, видимо, не ответил, как не откликнулся и на ее открытку из Бельвю под Парижем, хотя и в Сьер, где он жил до конца ноября, и в санатории Валь-Мон, где вновь оказался в декабре, он все еще писал письма.
Смерть Рильке страшно поразила Цветаеву. Это было для нее ударом, от которого она никогда уже не смогла оправиться. Все то, что Цветаева горячо любила (поэзия, Германия, немецкий язык), — все это, воплотившись для нее в образе Рильке, внезапно перестало существовать. «...Рильке — моя последняя немецкость. Мой любимый язык, моя любимая страна (даже во время войны!), как для него Россия (волжский мир). С тех пор, как его не стало, у меня нет ни друга, ни радости», — признавалась она в 1930 году Н. Вундерли-Фолькарт, близкой приятельнице Рильке в последние годы его жизни[58]. Можно сказать, что это трагическое событие отчасти определило дальнейшую судьбу Цветаевой и ее творческую биографию. Во многом видоизменило оно и взаимоотношения Пастернака с Цветаевой. Переписка, прервавшаяся в июле и понемногу возобновившаяся в феврале 1927 года, неумолимо замирала и охладевала. «...Ты моя последняя надежда на всю меня, ту меня, которая есть и которой без тебя не быть», — пишет ему Цветаева 31 декабря 1929 года [59]. При разных обстоятельствах и неоднократно оба возвращаются к пережитому тогда, в течение 1926 года, и отраженному в документах, которые ныне в полном объеме мы предлагаем русскому читателю [60].
* * *
Непосредственным событием, побудившим нас подготовить к печати эту книгу, было открытие в январе 1977 года писем Цветаевой к Рильке, по истечении наложенного ею пятидесятилетнего запрета на огласку их содержания [61]. Цветаева полагала, что эта переписка может и должна быть опубликована полностью не раньше, чем в установленное ею время: «Через пятьдесят лет, когда все это пройдет, совсем пройдет, и тела истлеют, и чернила просветлеют, когда адресат давно уйдет к отправителю (я — вот первое письмо, которое дойдет!), когда письма Рильке станут просто письма Рильке — не мне — всем, когда я сама растворюсь во всем, и — о, это главное! — когда мне уже не нужны будут письма Рильке, раз у меня — весь Рильке. —
Нельзя печатать без спросу. Без спросу, то есть — до сроку. Пока адресат здесь, а отправитель там, ответа быть не может. Его ответ на мой вопрос и будет срок. — Можно? — Пожалуйста. А будет это не раньше, чем — Богу ведомо».
И далее в том же очерке:
«Те семь писем [62], лежащие у меня в ящике (делающие то же, что делает он, не он, а его тело, так же как и письма — не мысль, а тело мысли) — те семь писем, лежащие у меня в ящике, с его карточками и последней элегией отдаю будущим — не отдам, сейчас отдаю. Когда родятся — получат. А когда родятся — я уже пройду.
Это будет день воскресения его мысли во плоти. Пусть спят до поры, до — не Страшного, а — Светлого суда.
Так, верная и долгу и ревности, не предам и не утаю» [63].
Намерения Цветаевой подтверждаются ее действиями. Уезжая в начале войны из Москвы навстречу своей трагической гибели, она выделила из своего архива пакет с письмами Рильке, его фотографиями и книгами с его дарственными надписями. В тот же пакет были вложены одиннадцать писем Бориса Пастернака.
Перед самым отъездом из Москвы в августе 1941 года Цветаева пришла в Гослитиздат, где в редакции литературы народов СССР она получала переводную работу (подчас единственный для нее источник заработков), и передала этот пакет заведующей редакцией А. П. Рябининой [64]. Нам представляется, что Цветаевой в этом случае руководило чувство высокой ответственности за судьбу бумаг. Копии писем Рильке, аккуратно ею переписанные, остались в ее основном архиве, а автографы заслуживали в ее глазах особо надежного места хранения. А. П. Рябинина была в глазах Цветаевой тем человеком, который способен свято выполнить ее волю. И Цветаева не обманулась в своих ожиданиях. Рябинина бережно хранила вверенные ей бумаги и после долгих лет передала их наследникам Пастернака и сказала, что делает это для того, чтобы эти замечательные письма увидели свет. Пакет надписан рукою Цветаевой: «Р.-М. Рильке и Борис Пастернак (Gilles, 1926)».