А я Мане благодарна. Мне уже тяжело: музыка больше не помещается во мне, вот-вот вырвется. А я не хочу рыдать при всех…
Снова музыка. Глины нет — сминаю последний из вылепленных кусков (я бы их все смяла, но голова говорит, что надо же что-то предъявить в конце, будет же этому конец, и скоро будет…). Музыка.
Потом мы делали коллаж про то, чем занимались утром. Сделала быстро. Во рту долго еще оставался вкус эвкалиптовых леденцов: мне нужны были зеленые обертки для стеблей и листьев — пришлось засунуть в рот три штуки сразу. Немного успокоилась.
Наконец перерыв. Можно незаметно исчезнуть. <…>
Дальше я продолжала уже в аэропорту, 11 июля. Столько всего хотелось записать, что я, боясь забыть, начала с конца и до начала — вечера первого дня семинара — так и не добралась. Запишу сейчас, что вспомню, а потом вернусь к бумажному дневнику. Так, наверное, будет лучше.
Обедала одна в дорогущем рыбном ресторане.
Знала бы, сколько там все стоит, сроду бы не зашла.
Внутри прохладно и тихо.
Сижу около огромного аквариума с омарами; они лупят друг друга клешнями — им тесно…
За оставшиеся пятнадцать минут успеваю набросать увиденный еще восьмого утром желтый дом с плющом. После семинара я вернусь сюда и буду рисовать долго-долго…
Вечером на семинаре мы «дышали в землю». Потом представляли себя музыкальным инструментом и рисовали его. Я была фортепиано. Хотелось нарисовать рояль, но я его в последний раз видела тысячу лет назад и совершенно не помню деталей. Стала рисовать свою старенькую «Тверцу». Шутка сказать, мы знакомы с ней уже двадцать семь лет. Бабушка подарила мне ее на шестой день рождения. На заводе что-то накосячили, и половина клавиш не играла вовсе — я не могла заниматься. Тогда бабушка написала то ли в горком, то ли в обком партии, и с завода прислали к нам мастера, который долго колдовал над инструментом, поменял все колки и некоторые струны — и мое пианино ожило… Когда-то мама, уставшая после работы, рассердилась на мои не в ту сторону растущие кривые руки и провезла меня носом по клавиатуре. Я этого не помню, но она помнит и при каждой нашей встрече теперь просит прощения…
Оказалось, что нас, «пианин», четверо — мы с Юлькой и две итальянки. У одной пианино было закрыто, сквозь крышку виднелись клавиши. «Смотри, как твое!» — радуется Юлька. Нет, оно не мое: мое пианино живое, оно играет, просто не каждый его слышит. Итальянское пианино — гроб с музыкой. И я не хочу быть на него похожим.
Делимся на группы и делаем скульптуру музыканта, играющего на инструменте. Юлька не говорит по-английски — итальянки не понимают ее немецкий. Решаем, что они будут делать куклу, а мы с Юлькой — инструмент. Но я не хочу делать инструмент: я боюсь Юльку, она взрослая и все умеет, да и пианино из коробки — не мое пианино. Это как портрет Е. Г. моими руками рисовать. Ухожу к итальянкам делать куклу…
Когда все готово, приходит дирижер Лука и включает пьесу, где каждый инструмент оркестра вступает отдельно, а потом сливается с остальными. Какое счастье, что пьеса короткая: еще одного погружения в музыку я бы не выдержала.
После семинара иду рисовать свой плоский дом.
В отеле дорисовываю начатые утром крыши, потом падаю на кровать и засыпаю.
Второй день семинара. Уставшая Лена. Работаем с детскими рисунками из Терезина. Многие из них мне хорошо знакомы. Хотела найти цветы маленькой Эрики, но меня опередила Алена. Мне достается коллаж по Вермееру, выполненный Соней Шпицевой, и я ухожу к себе в угол. Бегать и искать материалы нет ни сил, ни желания; беру пару белых листов (один толстый, другой тонкий), лист бежевой бумаги для фона и акварель. Кома в горле, о котором вспоминали многие семинаристы, у меня нет: Соня вместе с другими терезинскими детьми давно уже внутри меня — я просто делаю заданную работу, стараясь попасть в Сонино состояние.
— Ты собираешься все квадратики наклеить? — Ленин голос за спиной.
Оказывается, я не укладываюсь во время.
Нет, все-таки уложилась.
Потом мы работали со щетками по Фридл. Это задание тоже давным-давно пережито, и я работаю спокойно. Рисую быстро — Лена предлагает слепить из глины. Леплю. Закончив, ухожу мыть руки. Встречаю Лену.
— Слепила? Пойдем посмотрим.
Моя злополучная щетка, не очищенная от глины, валяется в углу вместе с вылепленной.
— Тут постамента не хватает. Уважать надо предмет, натуру уважать…
Неуверенно пытаюсь что-то поправить. Уважения к щетке у меня действительно нет — мне неинтересно, я только честно выполняю задание, не впуская его внутрь (там и так тесно, как в аквариуме с омарами).
— Подожди, не трогай. Смотри! — и Лена начинает лепить.
Впиваюсь глазами в ее пальцы, пытаюсь поймать каждое движение. («Так смотрят, запоминая», — снова проносится в голове.)
— Теперь пролепи низ — и будет хорошо.
Пролепливаю, думая о чем-то совсем другом.
Закончив, беру папку с терезинскими рисунками и сажусь на пол смотреть.
В перерыве Юлька уговаривает пойти всем вместе в суши-бар около лицея. Утро семинара меня не вымотало — могу и пойти.
Вторая половина дня суматошная и нервная. Говорили о детских рисунках, вручали дипломы, делали театр вещей: в группах выкладывали натюрморт, рисовали его, а потом изображали пантомимой отношения между предметами. Лиза выбрала себе потрясающую лейку. Вообще забавно, когда каждому надо найти вещь, похожую на него.
В какой-то момент в коридоре натыкаюсь на Маню, замотанную в рыжую тряпку.
— Ты кто?
— А что, не видно? Я катушка.
С хохотом доводим ее образ до ума (или до абсурда?): вдеваем в картонную иголку проволочную нитку с узелком на конце, заматываем колени в еще одну тряпку, ставим в ведро, надеваем на голову голубой тазик и с этим тазиком отправляем на импровизированную сцену. Кому веселее всех — самой Мане, мне или зрителям — неизвестно.
Все разыгрывают миниатюры. Потом Лена вспоминает, что мы делали эти два дня, и возвращается к детским рисункам.
Когда она рассказывает о том, как выжившая сестра Сони Шпицевой готовила курицу для «гостьи из Израиля», я вдруг понимаю что-то, что давно уже не давало мне покоя и что сама Лена в одном из Юлькиных роликов выразила четырьмя словами: «А на что обижаться?» И все становится на свои места. <…>